Владимир Ханжин - Красногрудая птица снегирь
С самого начала их близости между ними возникло то поразительное взаимопроникновение, при котором каждый без труда улавливал, на что обратил внимание или что подумал другой. Возможно, это удавалось им, потому что чаще всего они чувствовали и мыслили одинаково. Звучала ли где-то музыка — они переглядывались и убеждались, что она тревожит их одинаково; попадался ли им навстречу человек с какой-нибудь своеобразной черточкой во внешности — они переглядывались и понимали, что оба обратили внимание именно на эту черточку.
Однажды, еще в первые месяцы их любви, они сидели в кино, на балконе. Свет еще не погас. Соединив руки, чтобы постоянно чувствовать друг друга, Ира и Виктор смотрели вниз, в партер. Люди втекали в проходы между рядами и постепенно занимали кресла. Недалеко от балкона уселся маленький худенький мужчина и взгромоздил на колени невероятно толстый, огромный портфель. «Ах ты муравей!» — подумал Овинский. И едва он подумал это, как почувствовал короткое пожатие Иры. «Видишь?» — спрашивала ее рука. «Вижу», — ответил он пожатием ее руки, и они обменялись улыбками, безошибочно зная, что поговорили о маленьком человеке и его портфеле.
Потом они снова принялись наблюдать за людьми, заполняющими зал. Но толстый портфель худенького человека почему-то заставил Овинского вспомнить о станции Крутоярск-второй. Последние три дня он пропадал там. Станция, что называется, зашилась. Особенно тесно было на путях сортировочного парка, заняться которым как раз и поручили Овинскому.
Он снова ощутил пожатие ее руки. На этот раз встревоженное, вкрадчиво-вопрошающее.
— Ее распирает, как этот портфель, да? — спросила Ира.
Он изумился: она проследила ход его мыслей и даже яснее, чем сам он, уловила связь между портфелем и станцией. Действительно, Крутоярск-второй распирало, как этот до отказа набитый книгами и бумагами портфель.
Погас свет, и она шепнула:
— Беспокоишься, да?.. Мы уйдем, если надо. Ты только скажи…
Ире едва исполнилось восемнадцать, ему шел двадцать девятый, но ее чуткость заменяла ей опыт и сокращала разницу в их годах.
И все-таки она оставалась для него ребенком, чудесным, чутким, умным ребенком. Он не переставал ощущать, что ему отдано что-то бесконечно хрупкое, беззащитное и беспомощное.
Даже когда она обнимала его и ее рука ложилась ему на шею — неловко, неумело, словно спрашивая при этом: «Так ли?» — ее горячая стыдливая нежность порой казалась ему доверчивой нежностью ребенка.
Иногда им овладевали сомнения: есть ли у него право на все это? Ведь она ребенок, маленькая, безрассудная девочка, которая поддалась вдруг отчаянному слепому порыву и не ведает, что творит. Случалось, он готов был считать себя едва ли не соблазнителем. Хотя совесть его была чиста, эти мысли часто посещали его, потому что он все еще не верил в ее любовь и с ужасом представлял себе тот момент, когда у нее пройдет угар и она увидит, что совсем не любит.
Однажды он сказал ей о своих сомнениях. Она улыбнулась и, покачав отрицательно головой, припала к нему.
— Ты счастлив?
Он ничего не ответил и только сжал ее плечи.
— Очень, очень счастлив? — снова спросила она.
Он сильно сжал ее плечи. Она подняла лицо:
— А я… я не знаю, я просто не знаю, что я готова сделать для тебя…
IVВ мае того же 1955 года Овинскому предложили перейти на работу в горком партии. Овинский наотрез отказался. Он был уверен, что для него не существует иного пути, кроме пути инженера, командира производства.
Но несколько дней спустя его пригласили принять участие в расширенном пленуме горкома партии. Приглашение означало, что горком не намерен сдаваться.
Пленум проходил во Дворце культуры металлургов.
На сцене за столом президиума сидели члены бюро горкома и среди них плотный, основательный Федор Гаврилович Тавровый. Навалившись грудью и широко расставленными локтями на стол, накрытый красным сукном, он задумчиво смотрел в зал через квадратные — без оправы — стекла очков. Коротко подстриженные волосы благородно светились на висках сединой; над высоким лбом, между двумя пролысинами, бодро торчал остренький хохолок.
Он думал о своем, и ему не было никакого дела до того, что перед ним зиял двухъярусный зал, что тысячи людей смотрели на сцену. Человек большой, почти государственной, недоступной пониманию Овинского жизни, Тавровый представлялся ему высотой, на которую нельзя глядеть без глубокого, почтительного удивления. И казалось невероятным, что между Ирой и этой высотой может быть что-то общее.
Незадолго до пленума Овинский побывал в доме Тавровых. И хотя он сидел за одним столом с Федором Гавриловичем, хотя они пили чай из одинаковых чашек, Овинский и тогда чувствовал себя как у подножия высокой горы.
Овинский пришел к ним после письма Иры. Он приехал из длительной командировки, и тетя Лиза вручила ему конверт.
— От твоей небось, — пробасила она.
Ира писала:
«Вчера папа спросил меня, почему я замолчала об институте. Я ответила, что раздумала уезжать. Останусь в Крутоярске, поступлю в энергетический техникум. Папа потребовал объяснить, что со мной происходит. Он добавил, что ему и маме уже кое-что известно. Что мне оставалось делать? Ведь рано или поздно пришлось бы… Теперь они знают все. Вы должны бывать у нас. Как приедете, приходите в 7—8 часов вечера. Непременно. Ира».
Письмо было написано на листке, вырванном из школьной тетради. Мелкий убористый почерк, слегка наклоненные вправо буквы. Слова заняли не много места, более половины листка осталась чистой. И подпись — короткое «Ира» — стояла не отдельно, а в ряд с последней строчкой.
Ничего похожего на письмо. Даже даты нет. Как будто человек начал что-то спокойно записывать и прервался. Заурядный листок из тетради.
Оказывается, даже самое великое может являться в таком вот чертовски обыденном виде. В сущности, ее записка открывала перед Овинским целую жизнь. До сих пор Ира молчала о своих планах. Он же не считал себя вправе оказывать на нее какое-либо давление. Теперь она решилась. Она не едет, она остается. Остается здесь, с ним.
В тот день Виктор узнал, какая она бывает — сумасшедшая радость. Он убежал на самый пустынный кусочек набережной. Снова и снова перечитывал письмо, хотя уже помнил его наизусть. Он что-то шептал, смеялся, жестикулировал. Мысли, бессвязные, обрывочные и жаркие, вспыхивали и терялись. А под конец он уже и вообще ни о чем не думал. Просто ходил и смеялся, ходил и смеялся, весь отдавшись беспамятному своему восторгу.
Он пошел к Ире в тот же день, вечером. Путь его лежал через сад, раскинувшийся над рекой, на высоком ее берегу. По одну сторону от Овинского, за свежевскопанными клумбами, за старыми ветвистыми липами, виднелся истоптанный, неогороженный край берега; по другую — тянулись кусты акации, обсыпанные кудряшками молодой майской зелени, металлическая решетка забора, а за нею — улица, на которой и жила Ира.
Начался е е квартал. Осталось только три дома… Осталось только два. Пора сворачивать.
Светло-серый дом Тавровых отличался строгой красотой и тщательно поддерживаемой опрятностью. Пять окон смотрели на улицу. Наглухо завешенные изнутри тяжелыми портьерами кремового цвета, они были молчаливы, замкнуты.
Он позвонил. В глубине дома послышались быстрые шаги. Кто — Ира, мать, домработница? Шаги ближе и ближе. Щелкнул замок. Открыла Ира.
Она была не такая, как всегда. Во всяком случае, Овинский впервые видел ее такую — домашнюю, простенькую, еще более безыскусственную и милую. Длинный ситцевый халатик делал ее выше и тоньше. Зато волосы, не затянутые в косу так туго, как обычно, сильнее отяжеляли голову. Они выбились на лоб, распушились на висках. Их светлая медь лилась и волновалась.
Ира на мгновение застыла в дверях. Лицо ее густо залила краска.
— Идемте! — произнесла она почти беззвучно.
Перед ним вытянулся пустой чистый коридор. Противоположная дверь его была открыта, и Овинский видел кусочек такого же пустого и чистого, как коридор, двора.
— Сюда! — снова тихо, с хрипотой сказала Ира.
Они свернули посредине коридора и оказались в прихожей. В нее выходило четыре двери. Дверь налево, на кухню, была распахнута настежь. Из нее в прихожую падал неяркий розоватый свет вечера. Дверь направо была слегка приотворена, а две двери, расположенные прямо, закрыты.
Из кухни доносился звук капающей воды — единственный звук, который слышался в доме.
— Пойдемте пока ко мне, — сказала Ира.
Она провела его в комнату направо.
В просторной, на два окна, комнате стояли небольшой письменный стол, набитый книгами шкаф, этажерка и кушетка. Над кушеткой висел огромный, во всю высоту стены, гобелен. На кушетке, свернувшись калачиком, лежала кошка, ничем не приметная, серая полосатая кошка, какие водятся в Крутоярске едва ли не в каждом доме.