Виктор Некрасов - Саперлипопет, или Если б да кабы, да во рту росли грибы…
Вечером бродили по Крещатику, широкой, пустынной, обсаженной деревьями улице. Из любопытства заходили в продуктовые магазины — их три на Крещатике, называются «Гастрономы» — у винных отделов происходили маленькие битвы. Тут же востроглазые, серолицые молодые люди приценивались к часам, к транзисторам, к джинсам, предлагали иконы.
Я, нынешний, парижский, эту крещатицко-гастрономовскую молодёжь прекрасно знаю. Неоднократно одаривал рублями или сам в долю входил. Знаю, кто из них падок на часы, кто на «Плейбой» и футбольные журналы, кто торгует иконами якобы XVII века. Пьяницы. Есть и наркоманы, но за стаканчиком подкрашенной сиропом «столичной» («бабуля, чтоб не засекли, хватай стеклотару, да поживей!») могут и об израильских успехах поговорить, и о результатах последнего Кубка Европы, и об Иди Амине и Энтебской операции, и не только о цене (50 рублей!), но и о содержании «Мастера и Маргариты». И меньше всего о девочках. У них, в основном, стреляют на пол-литру, у них же, если живёт одна или с подругой, её же «раздавливают», а утром просыпаются малость опухшие и опять же выцыганивают что-то на «поправку». Все они вроде где-то работают, или числятся на работе, или делают вид, что ищут её, целый день чем-то, не ясно чем, заняты, вечером же встречаются у «Гастронома» или на втором этаже «Мороженого», рядом, у входа в Пассаж, или напротив в так называемом «Ливерпуле», или в «Гроте» против улицы Ленина. И всегда есть что выпить и о чём перекинуться парой слов, над чем посмеяться, над чем поиздеваться. Над потерями, убытками и прочими прорехами советской власти в том числе. Милиция их всех знает, но в общем-то, не очень трогает. Ни их, ни присоседившихся художников, киношников, ни так называемых письменников.
Если парижский гость к ним присоединится (а такое случалось-таки), то, несмотря на дикую утреннюю головную боль и кое-какие другие последствия, случившиеся ночью («Ничего, парижанин, вытрем, не впервой…»), через неделю, в Париже, будет о чём рассказать…
— Ну, как съездили? — всё с той же тихой, иронической улыбкой спросил Войнович. — Понравилась родина?
— Споили, Владимир Николаевич, споили, как вы говорите, в доску. Что пили, не знаю, какие-то смеси, биомицин называли, разбавленный спирт, потом сказали, что мало и надо, чтоб я пошёл в бар отеля «Днiпро», где продают на валюту, и я пошёл, русских, советских туда не пускали, только иностранцев, и я взял две бутылки коньяка, и мы пошли назад, и опять пили, и они пели про какого-то корнета Оболенского или что-то в этом роде, потом раздобыли гитару, под неё бывший капитан пускал слезу, вспомнив, что до смерти четыре шага. Потом схватили такси — набилось в него человек шесть или семь — ездили, называется, за «пополнением», в какой-то «паровозный резерв», где машинисты ночью обедают. И пьют, конечно. И мы пили. И пели во всё горло, ночью, полиция, милиция то есть, почему-то не останавливала. В общем, было весело. Но утром, утром…
— М-да… В вашем возрасте всё это не очень-то…
— Да в том-то и дело, что забыл про возраст. А здесь, в Париже, всё время помнишь. Даже карточка такая есть, «Вермей» называется. Пятьдесят процентов скидки в поезде… И называемся мы «труазьем аж» — третий возраст… А впереди что? Четвёртый? Для нас, русских, Сен-Женевьев-де-Буа, где Бунин, Мережковский, Мозжухин, дроздовцы, Галич…
— Вот видите, зря мы, значит, ругаем советскую власть. Поехали, помолодели.
А Максимов сказал:
— Что киевская молодёжь? Вы б с писателями погуляли, лауреатами и Героями Соцтруда, это вам не по рублику или в бар за бутылкой коньяка, узнали б и «Арагви», и «Националь», «Метрополь», ЦДЛ. А повези вас в Тбилиси, ног бы не унесли, там бы и похоронили…
6
Да, поездка встряхнула. И основательно. Началось, конечно, с таможни. Молодые, кровь с молоком, таможенники так увлеклись «Пари-матчем» и «Плейбоем» (для того и взяты были), что не обратили внимания на «Жизнь и судьбу» Гроссмана, засунутую среди советских изданий Шукшина, Распутина, Белова. Так и провёз, осчастливив москвичей — умудрялись за ночь прочесть все 600 страниц мельчайшего шрифта. Один же из молодых писателей, специализировавшийся на книгах о военной игре «Зарница» («я туда под шумок и Киплинга протащил, и генерала Баден-Пауэля, организатора первых скаутов в Англо-бурскую войну»), просто заплакал, когда Гроссман был ему оставлен на вечное пользование. «Ну чем я вас отблагодарю?» — и совал серебряные кавказские кинжалы, из моржовой кости эвенкские, у него была целая коллекция. А другой, журналист спортивной газеты, увидав набитую цветными фотографиями брошюру «Мундиаль-82», ахнул: «Вы знаете, сколько мне за неё дадут? Не поверите. Пару джинсов и Мандельштама впридачу, если уж очень буду жмотничать. Ну, а по вашим, парижским меркам, какой у вас самый дорогой ресторан?» — «Максим», «Распутин», «Царевич», «Шехерезада». — «Так вот, втроём целый вечер просидеть… — и тут же засмеялся, — а если буду только на один вечер давать почитать, то с «Динамо», допустим, смогу выдоить на ремонт квартиры. Небольшой, правда, однокомнатной».
В Париж вернулся с полупустым чемоданчиком «дипломат». Всё оставил в Москве. Дома всплеснули руками: «Клошар!» — стираная-перестиранная ковбойка, штаны с пузырями на коленях, стоптанные сандалеты…
Пожалуй, это больше всего, что поразило в Союзе — хотя и слыхал об этом неоднократно, — гипнотическая тяга ко всему западному. Неважно к чему, лишь бы заграничное. Не говоря уже о джинсах и рубахах — ручки, карандаши, зажигалки, тёмные очки (ого-го!), жёлтенькие бритвы (3 франка 5 штук), крем для бритья, зубная паста, щётки, гребешки, трусы-слипы (два мальчика из-за них чуть не передрались, пришлось уйти в ванную и снять свои, заменив их на цветастые «семейные» советские трусы), полиэтиленовые мешки «FNAC»[2], баночки от йогурта и приведшие женщин просто в восторг зелёные губочки-тёрочки для мытья посуды. Всё это было взято с собой — бери, бери, не представляешь, сколько счастья доставишь москвичам. И доставил!
Поразили и толпы людей, и не только мальчишек, стоящих на улице возле «Мерседеса», ожидающего своих хозяев неподалеку от «Националя» или у посольств. И это в стране ракет, летающих дальше всех и лучше всех. «А потому и гоняются наши бабы за зелёными губочками, что ракет не сосчитать, — сказал один. — А будь ракет поменьше, а губочек и губной помады побольше, не тряслись бы вы перед нами, плевали бы, как на какую-нибудь Гану или Нигерию, где в джунглях разве что обезьяны не душатся „Герленом“…» (Впрочем, другой, скептик, заметил: «Так уж вы уверены, что ракеты эти летают и дальше, и лучше всех? Советское — это значит отличное! А мы говорим — это значит „шампанское“. Тоже дерьмо…» Кстати, о шампанском. Пьют его в Союзе разве что на Новый год, во Дворце бракосочетаний да когда перед закрытием магазинов на винных полках ничего, кроме него, уже не остаётся. Пьют же… Но это тема для отдельной диссертации. Во всяком случае, не так, как французы. Те пусть и с утра, в кафе, перед работой, рюмочку-другую, маленькими глотками, не торопясь, что-то обсуждая, своё, местное, футбольный матч.
Завели как-то москвичи любознательного своего гостя («собственными глазами хочу, собственными ушами…») в элементарную столичную «стекляшку».
Обычной, вываливающейся на улицу, очереди за пивом ещё не было. У прилавка, как объяснили хозяева-москвичи, в этот ранний час только те, кому срочно надо опохмелиться. Двое в ржавых спецовках, с виду водопроводчики, угрюмо разделывали у стойки воблу.
— Дать кец? — спросил один из них, заметив внимательный взгляд гостя.
Гость улыбнулся: «Не откажусь».
И завязалась беседа, та самая, из-за которой и приехал-то он к себе на родину.
— Вот эта рыбина, — говорил старший из водопроводчиков, — слыхал я, что тогда, в Гражданскую, кроме неё и пшена, ничего не было. А сейчас — попробуй достань. Тебе, хоть и русскому, но из тех краёв, не понять. Купить её не купишь, х…я, а достать можно. В обмен. Я одному хмырю коe-какиe деталишки завалящие дал (тоже ни за какие деньги не достанешь), а он мне десяточек вот этой, золотистой. Вот так и живём…
Всё это было сказано без признака улыбки, хмуро, зло.
Отсутствие улыбки особенно как-то поражало. В Париже, в метро, тоже не только целующиеся парочки, к концу дня на лицах серая усталость, здесь же, кроме усталости, какая-то внутренняя привычная озлобленность, затаённая готовность противостоять любой агрессии, а она поминутно вспыхивает где-то при входе или выходе. Нет, ни в метро, ни на улице, ни в магазинах улыбки нет, не увидишь.
— А чего лыбиться? — пожал плечами всё тот же, старший. — Вору не до улыбок. А мы все воры, дорогой товарищ, или как там у вас, камрад. Все. И этот, и этот, и этот, — у прилавка постепенно стали накапливаться любители пива. — А она, эта толстая у бочки, главная воровка. И все на неё в обиде, что не доливает, но понимают — иначе не проживёшь. И советская власть наша, голубушка, тоже понимает. Воруй, только не зарывайся. Правильно я говорю, Антон?