Виталий Закруткин - Подсолнух
Обе арбы приблизились к отрожине. Действительно: в первой сидели Уля и совхозный зоотехник, тонкий, голубоглазый юноша в пенсне, во второй — трое старых чабанов-калмыков.
— Ну-ка, хвались, Отец, какую ты плантацию развёл, — стряхивая с себя сено, сказал зоотехник. — Про твой подсолнух во всех отделениях разговор идёт.
Лицо Отца помрачнело:
— А чего про него говорить. Людям нечего делать, вот они и говорят.
— Как так — нечего делать? — удивлённо сказал зоотехник. — Люди у нас хорошие. Они понимают, что может прийти вслед за твоим подсолнухом.
К зоотехнику, смущённо потирая ладони, подошёл Бадма.
— Тут такая штука, товарищ парторг, — сказал Бадма, — наши чабаны хотят хонин-сара по закону справить. Вот кибитку с собой привезли, молочной водки взяли — хара-арки, чтобы все было как надо.
— Может быть, ещё своему Шакжи-Муни молиться станете? — с улыбкой спросил зоотехник.
— Нет, зачем же? — обидчиво возразил Бадма. — Молиться мы не будем, а солнцу спасибо скажем за его милость и хара-арки выпьем за здоровье чабанов и овец.
Зоотехник махнул рукой:
— Празднуйте…
Пока старые калмыки быстро и ловко скрепляли волосяными петлями жердевой остов кибитки и обтягивали его серой полостью, зоотехник задумчиво говорил Отцу:
— То, что ты посадил подсолнух, доброе дело. Пора нам по-иному хозяйничать в этой мёртвой степи. То, что твой подсолнух взошёл, тоже хорошо. Но это ещё не все. Главное — летняя засуха. Вот в середине или в конце июня задует суховей, и все в степи сгорит.
— Я буду его поливать, — угрюмо сказал Отец.
Зоотехник внимательно посмотрел на старого чабана.
— Поливать, конечно, надо. Но уж больно тут почва засолонцована. Придётся мне с товарищами посоветоваться, как тебе помочь. Я ведь не полевод, я зоотехник, ты это знаешь.
— Наши чабаны отары гонят! — закричал Донька.
Три отары подошли к отрожине, чабаны с подпасками напоили и стырловали их, отделив одну отару от другой собаками.
— С праздником вас! — снимая потёртую шапчонку, сказал дядя Фока. — Примаете гостей?
Бадма развёл руки, поклонился:
— Просим, просим до нашей кибитки.
Хонин-сара, степной праздник овечьего месяца, начался. Саган с кипящей бараниной уже стоял в кибитке на железной треноге, под которой, распространяя горьковатый дымок, тлели усыпанные свежим чебрецом кизяки. За тонкими стропилами кибитки красовались пучки цветущего железняка. Расчищенный пол был устлан только что срезанной полынью.
Хозяева и гости уселись, поджав ноги, вокруг сагана. Дряхлый, худой калмык поддел ножом кусок горячего мяса, вышел из кибитки и, держа нож с мясом так же, как держат ребёнка, повернулся к солнцу, заговорил шёпотом.
— Что он говорит? — спросил зоотехник.
Бадма негромко, чтобы не услыхал дряхлый старик, стал объяснять:
— Он говорит спасибо небу за то, что оно родило солнце. Он говорит спасибо солнцу за то, что оно вырастило травы. Ещё он говорит спасибо травам за то, что они кормят овцу и коня, вола и верблюда…
Сидевшему у порога кибитки Отцу видна была озарённая полдневным солнцем степь, и вся она была полна неизъяснимой живой красы: с лёгким колыханием серебрились вокруг сочные травы, цвели цветы, пощёлкивали, высвистывали, пели птицы, на тысячи ладов стрекотали бесчисленные кузнечики; вверху, резко очерченный на чистой лазури, распластав метровые крылья, недвижно парил охристо-бурый орёл; а там, дальше, куда еле достигал человеческий взор и где голубое небо почти невидимо сходилось с такой же голубой землёй, за трепетной завесой лёгкого марева призрачно мерцали мороки — чародейные степные видения: казалось, что на краю степи, зеркально поблёскивая, текут широкие реки, разливаются безбрежные озера, прохладные ерики.
Отец знал, что это обман и что никаких рек и озёр в степи нет, но призрачные мороки манили к себе, радужно светились, играли, отражая небесную голубизну, и Отцу представилось, что оттуда струится, тянется по степному простору свежий и влажный запах большой воды.
Немощный, дряхлый калмык весь был обращён к прекрасному бело-голубому видению. То ли припомнилась старику его далёкая юность, то ли растревожила его душу неумирающая любовь к родному краю, но стоял он, очарованно подавшись вперёд, с полузакрытыми, полными слез глазами, и дрожащие губы его по-ребячески шевелились, тихо выпевая непонятные слова:
— Ом-ма-хом-цок…
— Что он говорит? — повернувшись к Бадме, спросил зоотехник.
— Не знаю, — потупив голову, ответил Бадма. — Это старые-старые слова наших дедов и прадедов. Должно быть, он просит солнце и степь о милости…
Когда протяжная песня древнего калмыка была закончена, а сам он, просветлённый, как будто помолодевший, вошёл в кибитку и сел на почётное место, началось пирование. Табачный дым наполнил кибитку.
Как всегда, спор начал дядя Фока. Вытирая полотенцем потную грудь и вызывающе посматривая на Отца, он заговорил сердито:
— На Алтае или же в Казахстане целину поднимают, а наше богатство — овца. Ежели мы начнём распахивать степь, у нас ни овцы, ни пшеницы не будет.
— Почему? — спросил Донька.
— Потому, что земля тут неродящая, злая земля. Окромя полезных для овцы диких трав, она ничего не родит. — Дядя Фока снова посмотрел на Отца. — Ежели мы распашем степь — и овцы наши враз пропадут, и подсолнухи на корню сгорят.
— А может, и не сгорят?! — воскликнул Донька.
Тонкие губы дяди Фоки тронула издевательская усмешка:
— Очень возможно, что и не сгорят, ежели мы каждый подсолнух будем из фляжечки поливать сладкой водою.
Ища поддержки у зоотехника, он обратился к нему:
— По-моему, тут никакой поливки допускать нельзя. Нехай себе эти подсолнушки без воды растут, так, как им положено будет произрастать в нашей засушливой степи.
— Ну а если вода придёт в степь? — неожиданно спросил зоотехник.
— Откуда же она придёт? Святой дух её пришлёт или как?
Зоотехник протёр носовым платком стекляшки пенсне.
— Почему святой дух? Люди! Степь наша велика, конца-краю в ней нет. Нам тут нужны и овцы — овец мы в обиду не дадим, — и пшеница, и подсолнухи, и даже сады.
Щёлкнув портсигаром, зоотехник размял пальцами папиросу, закурил.
— Слышал я, что работа по обводнению нашей степи уже начата. Там, говорят, машин собрали видимо-невидимо. А у нас ведь народ такой: что задумает, то сделает.
Повернувшись к Отцу, зоотехник закончил:
— Так что ты, Отец, не сомневайся. Выращивай себе свой подсолнух. Пусть он станет в степи первым вестником, первым, как говорится, разведчиком.
— Во, молодец, — прошептал Донька Уле. — Пойдём, поглядишь, каким наш разведчик красавцем стал, уж ковыль обгоняет.
Для Доньки, страдающего от безответной любви, разговор с Улей был куда важнее, чем споры о подъёме целины, и он уговорил девушку пойти с ним посидеть возле подсолнуха. Донька услужливо постелил куртку, усадил Улю и вначале пространно рассказывал ей, как Отец высаживал семечко, как он сам, Донька, отмечал рост подсолнуха зарубками на герлыге, как чабаны смеялись над их затеей.
Потом, решив, что Уле надоело слушать историю подсолнуха и что надо говорить о самом главном, Донька секунду помолчал и вдруг сказал резко:
— Вот чего, Ульяна, ты мне голову не крути. Я же с тобой по-честному разговор веду. Люблю я тебя. Свет белый мне без тебя не мил. Хочу я хотя бы одно слово твоё услышать.
Уля слегка отодвинулась от него.
— А как же та, другая? — спросила она насмешливо.
— Какая «другая»?
— Та самая, за которую ты человека покалечил.
Донька опустил голову.
— То была дурость, Уля, — сказал он с отчаянием. — Я не любил эту дивчину, верное слово, и она меня не любила. Обидно мне тогда стало, вот и все.
Отодвигаясь ещё дальше, Уля поднялась, решительно махнула платком:
— Нет, Евдоким! Такие, которые с ножом на людей кидаются, мне не нужны. Ищи себе другую.
Уля повернулась к Доньке спиной и, не оглядываясь, пошла в степь…
Неизвестно, чем закончился бы этот разговор, если бы из кибитки не вышел Отец и не сказал:
— Овечий месяц празднуем, а овцы голодные на тырле стоят. Поднимай отару!
Сунув два пальца в рот, Донька пронзительным свистом поднял овец, кликнул собак и зашагал за отарой. Когда он оглянулся, арба, в которой уезжали Уля и зоотехник, была еле заметна. Даже кибитку приезжие чабаны успели разобрать.
С этого дня на Донькиной герлыге прибавилось ещё пятнадцать зарубок. Уединяясь у отрожины, хмурый, подавленный, он каждое утро измерял рост подсолнуха и говорил Отцу: «Маленько поднялся». Или: «На палец прибавил».
Подсолнух вытянулся, давно оставил внизу самые высокие травы. Сердцевидные листья его разрослись, стали шире, а на верхушке завязалась зелёная, тугая, как сжатый кулак, корзинка. Теперь подсолнух был виден издалека.