Николай Самохин - Мешок кедровых орехов
…Кончилась эта любовь неожиданно и печально.
Шла по телевизору спортивная передача. Лика Аркадьевна начало ее пропустила, но догадалась, что показывают открытие какой-то спартакиады. К микрофону подходили разные деятели, представители общественности, спортсмены. Деятели и представители произносили напутственные речи, спортсмены давали клятвы — такой был ритуал. От хоккеистов клятву произнести доверили Ему. Он вышел. Впервые Лика Аркадьевна увидела его в костюме, при галстуке, без шлема. Ее неприятно поразило, что у любимого почти нет лба. Она давно уже дорисовала лицо хоккеиста: под низко надвинутым шлемом представляла она высокий бледный лоб мыслителя. Лике Аркадьевне виделся он явственно — влажный от испарины, в едва наметившихся паутинных морщинках. Так вот: ничего там, под шлемом, не оказалось, если не считать светлой полосочки над бровями в палец шириной, сразу за которой плотно курчавились темные волосы.
И это не начес был, не челка — волосы так и росли, чуть ли не от переносицы.
Впрочем, оценить и прочувствовать это явление Лика Аркадьевна как следует не успела — хоккеист заговорил. Говорил он довольно гладко: о том, что ребята, мол, обещают показать настоящий хоккей, постараются не уронить славы, не разочаровать болельщиков и тому подобное. На самой последней фразе, однако, произошла у него заминка «Ну, и, конечно, — сказал он, — мы надеемся, что судейство будет бесчри… и осекся. Заело что-то. Он мотнул головой, словно отгоняя муху, и повторил: — Бес-три… бес-кри…»
«Беспристрастным! — встревоженно потянулась к телевизору Лика Аркадьевна. — Беспристрастным, ну!»
Но любимый не услышал. Он набрал воздуху и, как школьник, забывший строку в стихотворении, взял новый разгон: «Ну, и, конечно, мы надеемся, что судейство будет бесчри… бескри…»
И тут произошло нечто ужасное. Ужасное, катастрофическое, постыдное! Хоккеист блудливо улыбнулся, достал из кармана листочек бумаги, развернул его и, отыскав слово, прочел по слогам: «Бес-при-страст-ным…» Боже ты мой! Это на глазах-то у сотен миллионов людей! У всего Союза! Европы! Канады и Америки!
Немедленно к нему подлетел репортер с круглым, похожим на ежа микрофоном в руках и, чтобы как-то сгладить конфуз, стал задавать разные вопросы: «Что вы можете сказать зрителям о ваших ближайших противниках? Не правда ли, за последнее время они значительно повысили свой уровень? Прибавили, как говорится, и в техническом отношении, и в физической подготовке?»
Но только никакого сглаживания не вышло, а вышла еще большая срамота. Хоккеист облизнул губы и хрипло выдавил: «Ага… эта… прибавили физицки… и эта… тех-ницки…»
Лика Аркадьевна закрыла лицо руками и сидела так, оглохшая от стыда, раскачиваясь и шепча: «Дуб… дуб… Господи, какой дуб!..»
С этого дня началось ее выздоровление.
Лика Аркадьевна глянула вокруг себя протрезвевшими глазами и увидела пыль на подоконниках, разбросанные по спинкам стульев вещи, какие-то пожелтевшие газеты на полу возле тахты, чемодан с разинутой пастью, так и не разобранный после командировки. Запустение, неуют царили в доме. Особенно же перевернула ее одна сцена. Лика Аркадьевна прибежала вечером из техникума и застала на кухне мужа. Муж, ссутулившись над столом, прямо из баночки ел рыбные консервы, категорически запрещенные ему врачами. Лику Аркадьевну резанула жалость: «Бедный! Он-то за что?»
Эти консервы дали как бы толчок обратному процессу. Лика Аркадьевна принялась пылко убеждать себя, что супруг ее достойнейший человек, а она, дура, не ценит его. А муж у нее, действительно, хотя не атлет и не красавец был, но, как-никак, работал над кандидатской диссертацией, читал журнал «Иностранная литература» и мог в разговоре ввернуть такое, например, насмешливое выражение: «Оттого, что на Руси перевелись Достоевские, не перевелись идиоты».
В общем, Лика Аркадьевна вовремя спохватилась. Снова взялась она мыть, стирать, готовить мужу диетические паровые котлетки — и очень скоро жизнь ее, как говорится, вошла в прежнюю колею. Единственное — образовалась у нее где-то под сердцем этакая сосущая пустота и держалась там постоянно, не исчезала. Но если не считать этой прибавки, то в остальном качнувшийся быт улегся в старые берега, все расставилось по своим привычным местам, в том числе возобновились и совместные сидения возле телевизора во время хоккейных матчей.
Только Лика Аркадьевна теперь вовсе не поднимала глаз на экран. Сидела себе, потихоньку вязала либо читала книгу. Точно так же не обращала она больше внимание на то, расстегнута ли у мужа верхняя пуговица на брюках или застегнута. Какая, собственно, разница? Человек дома. Важно, что в своей «коробке», в институте, он всегда застегнут, выбрит и при галстуке. А здесь — пожалуйста. Может, эти хоккеисты дома вообще без штанов ходят.
Однажды в такой вот вечер (мужчины «болели», придвинув поближе журнальный столик с куревом, Лика Аркадьевна, поджав ноги, сидела на тахте, вязала) ее насторожило прозвучавшее вдруг знакомое слово. Мужчины все время перебрасывались словами, комментировали события, да Лика Аркадьевна не слушала, о чем они там. А тут отложила вязанье и прислушалась.
— Прибавили, здорово прибавили, — это муж говорил, — и физицки, и техницки (или показалось ей, или он так и произнес «физицки», «техницки»).
— Эта… — сипло сказал приятель. — Тренер эта… молоток. Новый. Старого давно надо было гнать эта… в задницу.
Лика Аркадьевна с каким-то обостренным недоумением слушала их куцый разговор, весь построенный на словах «катят, шарят, засандаливают, профукал, кишка слаба…» Потом сосед в очередной раз обругал кого-то дубом, а муж насмешливо сказал:
— Что ты хочешь, старик? Оттого, что на Руси перевелись Достоевские, не перевелись идиоты!
И хотя это были первые человеческие слова, они вдруг заставили Лику Аркадьевну болезненно сжаться. «Боже, сколько лет он их произносит! — подумала она. — Нет, правда, сколько? Когда я услышала это в первый раз?..»
Она вспомнила: девять… ну да, девять лет назад был вечер в пединституте. Возле нее остановилась группа незнакомых парней, они, видать, специально подошли (Лика Аркадьевна тогда хорошенькая была), громко острили, смеялись. Вдруг кто-то из них произнес вот эту самую фразу. Остальные захохотали. Лика Аркадьевна с интересом обернулась — и поняла кто: не смеялся только один — худенький, рыжеволосый студент в очках… Вот когда, значит…
«Так это же его коронка! — догадалась Лика Аркадьевна. — Так, кажется, на их языке? Коронка. Коронный номер… Как у того: сам — в одну сторону, шайбу — в другую, а потом, почти в падении, — по воротам».
Лика Аркадьевна поднялась, тихо ушла на кухню, и там воображение стало рисовать ей разные картины. Например, то, как у себя в институте сотрудники мужа собираются покурить на площадке возле туалета, и зубоскалят там, и ведут свой разговор про «катят-шарят», а муж стоит, скромно вроде помалкивает, усмехается значительно уголком губ, как он умеет, а потом, подкараулив момент, всаживает свою «коронку». Вечную. Нержавеющую. И все хохочут, бросают сигареты и, похлопывая его по плечу — дескать, ну, этот уж отмочит так отмочит, — расходятся по отделам.
Ей опять сделалось стыдно, нехорошо, и она с тоской подумала, что муж тоже порядочный дуб… Вся-то и разница, что в хоккей не играет.
УНЫЛАЯ ПОРА
Как Худяков ни старался подгадать к самому началу собрания — даже выкурил за углом школы подряд две сигареты, — он все-таки пришел раньше назначенного срока.
В школьном коридоре он увидел исключительно одних только женщин. Они стояли вдоль стен, возле подоконников, друг с дружкой не разговаривали, а лица у всех были почему-то некрасивыми, замкнутыми — так Худякову показалось.
Дамы его, конечно, сразу заметили — как единственного мужчину. Десятка два напряженных взглядов скрестилось на Худякове — он даже остановился растерянно и прижмурил глаза, почувствовав себя так, будто пришел сюда отдуваться за всех неявившихся папаш, за все преступное отцовское разгильдяйство.
Возможно, Худяков вошел бы в школу по-другому, как говорится, с поднятой головой, если бы сын его Витька числился круглым отличником или, по крайней мере, твердым хорошистом. Но Худяков был заранее сориентирован, что идет на собрание краснеть.
Жена Зинаида прямо так и заявила:
— Сходи — покрасней. А моих сил нет больше. Мне там на других родителей глаза поднимать стыдно.
Слава богу, Худяков ненадолго приковал к себе всеобщее внимание. В другом конце коридора показалась классный руководитель Вероника Георгиевна; мамаши враз колыхнулись от стен, окружили ее, засеменили рядом, жадно заглядывая в глаза…
Худяков занял место на последней парте, схоронившись за широкую спину и пышно взбитую прическу чьей-то крупной мамаши. Он не знал, какие бывают родительские собрания, и опасался, что вот сейчас учительница выкликнет его фамилию, возможно, даже поставит у доски и начнет конфузить за неспособного сына в присутствии этих строгих женщин.