Матвей Тевелев - «Свет ты наш, Верховина…»
Врачи предложили срочно ехать в Прагу, и он согласился.
Меня в этот день в Ужгороде не было. Я выехал в Мукачево, где должен был встретиться и переговорить с доверенным лицом Матлаха о будущем строительстве фермы.
Когда я вернулся, дверь мне открыл Чонка.
— Где ты пропадаешь? — накинулся он на меня. — Матлах тебя разыскивает. Скорее на вокзал!
— Почему на вокзал? — удивился я.
— Как, ты не знаешь?! — воскликнул Чонка. — Твой шеф уезжает в Прагу. Полчаса назад приходил его отпрыск и велел передать, что пан Матлах ждет тебя уже на вокзале.
Матлаха я нашел на платформе, он сидел там на раскладном стуле. Ноги его были закутаны в черный мохнатый самотканный платок, какие носят у нас женщины в низинных селах вместо зимней верхней одежды. У ног лежала старая верховинская тайстра. Провожатых было двое: сын и Сабо.
Матлах был угрюм и сосредоточен.
— Приходится ехать, пане Белинец, черт бы их взял всех! — произнес он, когда я подошел к нему. — Думал, обойдется и так… Вы сгадайте, сколько грошей пропадет из-за этих проклятых! Ну, что вы там, в Мукачеве, успели?
Я подробно рассказал о своей поездке.
— Вот и добре, — оживился Матлах, — пробуйте сами, пане Белинец. А время без меня не теряйте. Что только нужно, делайте. Я для вас и гроши приготовил, вот, пойдите в сторонку и пересчитайте, я уже считал.
Как и в прошлый раз в гостинице, он расстегнул ворот сорочки и извлек из бычьего пузыря завернутую в бумагу пачку денег.
— Зачем мне считать, — сказал я, — если вы сосчитали?
— Нет, уж сосчитайте, — запротестовал Матлах. — Гроши любят, когда их лишний раз пальчиками перевернут. А потом вот здесь, на этом листочке, и расписочку дадите, сколько получили.
Я сосчитал деньги, затем написал на листке расписку. Матлах прочитал ее, шевеля губами, спрятал в бычий пузырь и застегнул ворот сорочки.
— Вот и начало, — произнес он. — Если бы не мои ноги, у нас бы дело быстрее пошло… Вернусь, сам буду с вами фермой заниматься. Я вон чув, Батя и теперь сам везде нос сует: хозяин!.. На обратной дороге в Злин заеду, надо поглядеть, как у него там дело крутится, может и для себя я какую-нибудь пользу подмечу… С сапожника начал, а вон куда вышел!..
Платформа между тем заполнилась пассажирами. Подали состав. На вагонных подножках стояли проводники в каскетках. Людские голоса смешались с визгом колес багажных тележек и предостерегающими окриками носильщиков.
— Пора и нам, — произнес Матлах и начал прощаться.
— Поднимай, Андрею, — приказал Матлах сыну.
К моему изумлению, Андрей без всякого усилия, словно то был не человек, а узел с тряпьем, поднял Матлаха и понес его.
Сабо подобрал стул, тайстру и поспешил следом за Матлахом.
— Нет, нет, пане Белинец, вы просто родились в сорочке, мы все так рады за вас! Бедненький, сколько вам пришлось перетерпеть! Ах, не говорите, не говорите, как это ужасно быть оклеветанным! Я так переживала за вас, но все время твердила Василю, что в конце концов правда восторжествует и вы будете вознаграждены. Вот видите, так и случилось. Отец говорит, что лучшей службы, чем у пана Матлаха, не надо и желать. Как мы все рады!
Это разливается соловьем Юлия. Столкнувшись со мной в садике на дворе, она зазвала меня в дом и вот уж бог весть сколько времени рассыпается в комплиментах мне и бурно выражает свою радость по поводу того, что я получил службу у Матлаха.
Мне стыдно за себя, стыдно за Юлию. Краешком глаза я слежу за Ружаной. Она стоит спиной ко мне у окна, в дальнем, скрытом полумраком конце столовой. Понимает ли она мое состояние?
За дверью раздается глухой стук и спасительный детский плач. Юлия срывается с места и бежит в соседнюю комнату.
Ружана быстро оборачивается и подходит ко мне. По лицу я вижу, что ей тяжело и стыдно.
— Уйдемте, пане Белинец, — просит Ружана.
— Куда?
— Куда хотите, но уйдемте.
— Бродить по городу, хорошо?
— Все равно.
Небо в звездах. Легкий морозец. Время еще не позднее, а улицы уже пустынны. Только в завешенных полотняными шторами окнах домов светятся огни.
И чем дальше уходим мы от дома Лембеев, тем легче становится на душе, словно там, позади, вместе с Юлией осталось все тяготившее меня.
И так мы идем долго и молча.
А улицы ведут нас в гору, все в гору, мимо церкви, по Цегольнянской. Гравий шуршит и щелкает под ногами. Вот развилка. Мы сворачиваем вправо. Подъем становится все круче.
— Что это за улица, Ружана?
— Кажется, Высокая.
Дома, отделенные садами, стоят здесь только с левой стороны: направо сразу под крутой уклон тянутся виноградники. Мы всходим на самый гребень улицы, и перед нами внизу весь город. С высоты кажется, что горят его огни неярко, и не горят, а теплятся. Кто-то рассыпал их, как зерна, среди темноты притиссянской равнины, и они жмутся друг к другу, только одиночки ушли далеко в ночной простор, к переливающейся на горизонте жемчужной ниточке Чопа.
— Зачем мы пришли сюда? — спрашивает Ружана.
— Здесь высоко. Люди любят высоту.
— Разве? — не то удивленно, не то задумчиво говорит Ружана. — Мне почему-то кажется, пане Белинец, что вы вообще высокого мнения о людях.
— Только не о себе, — говорю я печально. — Но на свете есть много по-настоящему хороших людей. Разве вы не согласны со мной?
— Я никогда не задумывалась над этим, — ответила Ружана. — Я только помню: в детстве мне пришлось идти с матерью через кладбище ночью, и я страшно трусила. «Чего ты боишься? — смеялась надо мной мать. — Бояться надо живых: они готовы перегрызть друг другу горло, а мертвецов бояться не стоит, они самые порядочные люди».
— И с тех пор вы перестали бояться мертвецов?
— С тех пор я начала бояться и живых.
— И меня в том числе?
— Вас? — Ружана делает паузу и, заглянув мне в глаза, поводит головой. — Вас — нет…
Несмело впервые я беру Ружану под руку. Ружана на мгновение задерживает дыхание, словно перед неожиданно возникшим распутьем, и вдруг доверчиво прижимается к моей руке. И это доверчивое ее движение красноречивее всех слов, оно наполняет меня неизъяснимой, тихой радостью, сознанием, что с моей жизнью готова слиться жизнь еще одного существа, дороже которого нет для меня теперь никого.
Выбившиеся из-под шапочки волосы Ружаны касаются моей щеки. Я целую их осторожно, боясь хоть чем-нибудь осквернить светлую эту минуту.
— Не надо, — просит Ружана, — не надо, Иванку, увидят.
— Кто?
— Хотя бы вот они, звезды, — улыбается Ружана.
— Звезды? Они уже привыкли к этому, — произношу я с ответной улыбкой. — Сколько сейчас в мире таких, как мы, и скольких эти звезды видели до нас, и скольких еще увидят после!
— А мне кажется, Иванку, что мы одни, что других нет и не было… И ничего я больше не хочу, — уже шепотом продолжает Ружана, — кроме одного: всегда быть вместе, вот так, как сейчас, всегда…
— И во всем, — добавляю я.
Ружана делает движение.
— А разве любовь, то, что мы… любим друг друга, еще не все?
— Очень много, но не все, — отвечаю я.
— Для вас, — печально произносит Ружана. — У вас, должно быть, бездонное сердце, Иванку.
— Это хорошо или плохо?
— Не знаю. Но люди с таким сердцем сами бывают несчастливы. А я хочу счастья для нас, — ведь это так немного, правда?
— Не больше того, чего хотят все люди.
— Вы опять о всех, — укоризненно вздыхает Ружана. — Ну что же, я и на это согласна. Видите, какая я покорная.
— Ружана, милая… — я целую ее руки, заглядываю в глаза, и они опять светят мне мягким, ласковым светом.
26
Зима прошла в разъездах, закупках семян, составлении рационов для скота, разбивке матлаховской земли для предстоящих посевов.
Матлах очень быстро вернулся из Праги. Пражские профессора с их противоречивыми советами и мало обнадеживающими обещаниями раздражали его не менее, чем ужгородские врачи. Одна мысль, что придется лечиться бог знает какой срок и сколько крон может вылететь в трубу как раз тогда, когда он, Матлах, затеял такое огромное дело, приводила его в тупое бешенство. Страсть к наживе была сильнее физического недуга. Он не выдержал и бежал из Праги. Он так мне и заявил: «Сбежал».
Я жил то в Верецках, где временно стоял матлаховский скот, то в Мукачеве.
С Ружаной мы виделись редко, только в те дни, когда я наезжал в Ужгород. Она была теперь для меня единственным светлым огоньком, к которому я тянулся. И стоило только увидеть ее, услышать ее голос, как мне начинало казаться, что нет больше ни горечи, ни Матлаха, ни лжи, ни Лещецкого, есть только Ружана и наша любовь, данная мне судьбой как награда за все то тяжелое и несправедливое, что выпало на мою долю.
Для старого Лембея вовсе не явилось неожиданностью, когда однажды я постучался в его комнату и попросил уделить мне несколько минут.