Юрий Гончаров - Последняя жатва
– Хорошо, я сейчас доложу Алексею Андреевичу.
Девушка юркнула в двойные двери, обшитые черной клеенкой, устроенные в виде тамбура. Не прошло и минуты, как она так же ловко и бесшумно выскользнула обратно.
– Сейчас Алексей Андреевич закончит с товарищем, и вы войдете, – сказала она Володьке.
Очередь, ожидающая на стульях, промолчала, как бы признавая бесспорные Володькины права и преимущества здесь, – никто ни словом, ни движением не выразил недовольства или протеста.
– Присядьте, – пригласила техсекретарша. Она даже собственноручно выдвинула из угла комнаты свободный стул, переставила его поближе к Володьке. Но Володька не сел, остался на ногах, сохраняя свое отличие от тех, чья участь – покорно сидеть и ждать с портфелями и папками.
Черная клеенчатая дверь отворилась. Отстраняя с пути выходившего человека, Володька ринулся в глубину черного тамбура.
Ларионов выглядел полным, даже тучным – не столько потому, что таким был, больше оттого, что у него была короткая шея и широкое, одутловатое лицо.. Толстые очки в черной оправе еще больше увеличивали массивность его лысоватой головы, даже тяжелили всю его фигуру. Поговаривали, что он и первый секретарь не ладят, между ними серьезные трения, и Ларионова, видимо, переведут в другой район директором сельского профтехучилища. Но разговоры эти шли уже второй год, а Ларионов оставался на своем месте. Или слухи были не точны, или не так просто было снизить его до директора техучилища.
Второй секретарь поднялся из-за стола, вышел Володьке навстречу, сам протянул руку.
– Здравствуйте, Владимир Гаврилович! Рад вас видеть. Присаживайтесь, рассказывайте, что вас привело в райком.
«По имени, отчеству!» – отметил про себя Володька. А ведь и не встречались никогда, не разговаривали. Списки у них такие, что ли, в райкоме есть, куда они заглядывают? Володьке все равно стало лестно – если даже из списка вычитал Ларионов его имя, отчество. Значится, стало быть, и он. А ведь не все подряд в этих списках…
Ларионов, шумно двигая стулом, умостился на прежнее свое место за столом, отодвинул какие-то бумаги, оставшиеся, видимо, от предыдущего посетителя, как бы затем, чтобы ничто не отвлекало его сейчас, и показывая, что свое внимание он целиком и полностью отдает Володьке, его делам. Смотрел он сквозь очки пристально, цепко; глаза у него были серые, без тепла. Нелегко, наверное, приходится в этом кабинете тем, кто попадает сюда не по своей воле, а для ответа, накачки. Володьке вспомнилось, что колхозные председатели считают, лучше уж ехать на правеж к первому, чем отчитываться перед Ларионовым.
Володька сел у продолговатого стола, накрытого зеленым сукном, со стеклянной пепельницей на середине. Фуражку он снял, но не знал, куда положить. На стол казалось непозволительно, такая чинная строгость была в гладком, без единой соринки сукне, в хрустально сверкавшей пепельнице, в которой, должно быть, не побывал еще ни один окурок, – так была она девственно-прозрачна и чиста.
– Ничего, кладите, – сказал Ларионов, заметив Володькино затруднение с фуражкой. – Так какая вам нужна помощь, в чем? Я слушаю.
– А в том… – Зло, с каким шел в райком Володька, будто комком запирало ему горло, и он шумно выдохнул из себя воздух, стараясь вытолкнуть этот комок. – Инициативу у нас глушат, вот что! Не создают условий для ударной работы. Как это понимать, передовики не нужны стали? Вот я и пришел, объясните мне в райкоме. Я пока комсомолец всего, может, чего на данном этапе недопонимаю… Было у нас собрание предуборочное, я слово взял, говорю ответственно, от души: держу курс на рекордную выработку, хочу, чтоб по нашему колхозу весь район равнялся. А мне говорят – сиди, не вылезай, не нужны твои ударные показатели… У меня по прошлому году намолот в колхозе выше всех был, Почетную грамоту от райкома вручили, а «Колос» колхозу дали – его другому отдают. А передовикам, стало быть, никакого внимания и поддержки. Есть стимул при таком отношении работать, не жалея труда, не считаясь со временем? Я газеты читаю. Там пишут: новую технику в умелые руки. А на деле что получается? Я не про общий масштаб, я только за свой колхоз говорю. Второй у меня вопрос. Тоже, какую газету ни возьми, радио послушаешь – всемерно поддерживать инициаторов, застрельщиков соревнования, молодежь должна быть в первых рядах, раздувать огонек народной инициативы – и так дале, и так дале… Ладно, хорошо, написал я вызов, чтоб вся молодежь соревновалась на уборке, пятьсот центнеров в день – и не меньше, принес в редакцию, говорю – пропустите в газету. Не пропускают, фантазия, говорят, с потолка списал. А фантазия – это что, как понимать? Это – вранье, брехня, вот что. Вот так, стало быть, мой почин в редакции обозвали…
Володька говорил без пауз, на одном дыхании, валил все кучей, густо, подсознательно чувствуя, что так лучше, весомей. Ларионов слушал, не перебивая; глаза его даже перестали мигать, еще больше похолодели, напряглись.
– Вот такое положение, товарищ секретарь… В какую сторону ни ткнись – или глухое равнодушие или даже по морде… Остается только плюнуть, да и все. Но для дела ведь хуже! Дело ведь пострадает! И я себе определил вот так: пусть мне в райкоме подтвердят! – заканчивая свой монолог, сказал Володька с видом полной готовности к покорству. – Если подтвердят – я согласен, точка, все! Как комсомолец, будущий коммунист, для меня линия партии – это дело нерушимое, святое. Закон! Правильно, скажут, не рыпайся, не вылазь, сиди, где сидел, – я согласен, не буду. Скажут, не твоего ума дело, не рассуждай, кому технику давать, – все, молчу… Точно, скажут, брехня твоя инициатива, курам одним на смех, – хорошо, брехня, своими руками вызов рву… И пять сотен центнеров в день не надо, не мечтай про них, забудь, – тоже согласен, не мечтать – так не мечтать…
Ларионов посмотрел на наручные часы, где-то под столом нажал кнопку звонка. Вошла техсекретарша.
– Маргарита Семеновна, скажите тем, кто ожидает, что мне придется задержаться с товарищем. Пусть даром не сидят, время не теряют, идут по своим местам, после перерыва я с ними продолжу.
Черная дверь бесшумно закрылась.
– Ну, а теперь давайте детально, – сказал Ларионов Володьке. – Расскажите-ка все еще раз, с самого начала, обстоятельно, со всеми подробностями. Кто проводил то собрание предуборочное, о котором вы упоминали, колхозный ваш парторг присутствовал?
…Часа через полтора, проводив из кабинета Володьку, успокоив его и обнадежив, пообещав ему хорошенько все расследовать и принять меры, Ларионов стоял у окна и смотрел на по-осеннему желтую листву берез и осин в райкомовском скверике. Маргарита принесла ему стакан чая с бутербродом, он держал горячий стакан донышком на ладони, размешивал ложечкой сахар и размышлял. «Наглец какой! – думал он о Володьке. – Сколько вранья, как все извернул! Что же в нем преобладает, чего больше – славолюбия, желания быть на виду, получать почести? Или больше материального, жадности, расчета таким путем сорвать большие заработки? Всего с избытком!..»
Затем Ларионов стал думать – чего можно ожидать от Володьки. Он всегда старался это предвидеть и всегда об этом думал. В той науке обращения с людьми, которую он себе выработал за долгий свой опыт, которой руководствовался и которая способствовала его завидному долголетию на всех должностях, что случалось ему занимать, в числе первых пунктов стояло правило: решения свои – как поступить, что предпринять – увязывать всегда с возможными последствиями, с тем, чего можно в дальнейшем ожидать от человека, как и чем он может в том или ином случае ответить.
Гудошников, конечно, не успокоится, если не оказать ему поддержки, не удовлетворить его желаний. Пойдет со своими жалобами к первому, напишет в областную газету, в обком… Такой тип будет ломить до конца, до победы, не только в его дюжей внешности есть что-то бычье… К зажимщикам его трудового энтузиазма припишет и Ларионова… С первым отношения и так натянутые, да еще прибавится этот факт… Движет Гудошниковым, конечно, один только личный интерес, парень только рядится под общественника, болельщика за колхозные дела. А в действительности – просто рвач. Прежде они были попроще, погрубей, безыскусней, теперь – с демагогией, начитанные…
У Ларионова заныло под правой лопаткой, куда он был ранен снарядным осколком на войне. Всегда, когда он глубоко огорчался, расстраивался, накатывали такие вот невеселые, тревожные размышления, начинала у него ныть давняя рана.
Люди – не ангелы, и себя Ларионов не причислил бы к ним, но все же, когда он думал о себе, о своих товарищах, знакомых, людях своего поколения, устраивал мысленный суд, он приходил к выводу, что есть большая разница между тем, что сейчас, и тем, что было тогда, в пору его юности, молодости. Его сверстники были другими. Мальчишками побывали на войне, потом – скудный быт с карточными пайками, города, лежащие в развалинах… Учились впроголодь, многие одновременно еще и работали. Конечно, хотелось и хорошей одежды, и приличного жилья, и чтоб заметили, отличили. Но не это было главным, определяющим всю линию жизни, поступки, стремления. Умели наслаждаться и самой работой, тем, что творили руки, сердце, ум, помнить, что в этом мире ты не только для того, чтобы требовать, брать и при этом хотеть все большего, большего, и чтоб все легче, все проще доставалось…