Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
Шестиглаз о себе напомнил.
В наборную входит один из наборщиков, и сквозь темноту свинцовой пыли тускло пробивается бледность его лица. Он поднял руку и кричит. Должно быть, что-то особенное в его крике, потому что мгновенно смолкает чиликанье, головы поворачиваются, смотрят круглые, расширенные глаза, и хотя тяжко по-прежнему льется из люка грохот, сквозь него чудится страшная мертвая тишина.
Он кричит:
— Шестиглаз... повесился!
Давимый мертвенной тишиной, смолкает грохот, и в наступившей огромной пустоте лишь слышится шелест человеческого дыхания.
Отовсюду посыпалось:
— Когда?.. Кто вам сказал?.. Не может быть!.. Что же это такое!.. Га-а! Вы были там?
Его окружают. Из люка подымаются рабочие. Огромная человеческая машина на полном ходу расстроилась, остановилась, оборвались привычные звуки хода и чуждое, незнакомое, постороннее трепещет среди черных, занесенных свинцом стен.
На стойку взбирается молодой наборщик. Губы трепещут, дергаются не то усмешкой, не то судорогой, и голос звенит:
— Товарищи, за кем очередь?..
Все молча, как прикованные, не отрывают от него глаз.
— Он был между нами... толковал, а мы отделались грошовым сбором и на другой день забыли... Товарищи, его повесили... мы! — и не стереть нам нашего преступления.
Голос его покрывает рев сотни людей:
— Сто-ой!.. бросай работу... станови типографию!.. бастовать!.. Товарищи, выходи!..
Мелькают шапки, рукава, пальто, сверкающие глаза. Черная толпа выливается, и двери, захлебываясь хриплым визгом, захлопываются за последним.
Тишина. Неподвижная тишина.
В этом странном безмолвии уродливо стоят стойки, валяются верстатки, чернеет рассыпанный шрифт, тускло глядят ничему не удивляющиеся окна. Беззвучен темным провалом разинутый люк, и немы на полувзмахе остановившиеся машины. Белеют ленты бесконечной бумаги.
В неподвижной тишине все мертво, холодно, окоченело.
Так же немо, холодно, мертво тянется потерявшее меру время.
Боязливо-сторожко хрипит дверь. Входят люди, растерянные, бледные, с чистыми лицами, белыми воротничками, чистым, красивым, дорогим платьем.
Они озираются, точно их поразила уродливая неподвижность мертвых вещей, и говорят сдержанными, глухими голосами, как будто в этих темных стенах — покойник.
— Но как это вышло?.. Почему?..
— Я сам ничего не понимаю... вдруг... внезапно... не предъявляя никаких требований...
— Это вы виноваты, Александр Семеныч.
— Я, помилуйте, я все меры...
— Господин директор, необходимо сейчас же просить полицию, администрацию...
— Ах, что мне полиция! Разве полиция возместит убытки?.. Ведь это провал, разорение!.. Что скажут акционеры!..
Он хватается за голову, качается, и в волосах, как искры, сверкают на пальцах камни перстней.
НОЧНАЯ ПОЕЗДКА
I
Вверху над городом темно, хоть глаз выколи. Внизу яркое сияние электрических фонарей упруго подымает нависающую со всех сторон тьму.
Площадь пуста. По улицам тоже пусто. Стоит странная жуткая тишина после дневной сутолоки и грохота, и черные окна смотрят неподвижно и мертво, как незакрывшиеся спящие глаза.
Смутны неподвижные силуэты городовых. Я вывожу из подъезда на мостовую беззвучно прыгающий велосипед.
— Ну, куда вы в этакую темь? — говорит приятель, выходя за мной без охапки и с тревожным лицом. — Ведь двадцать пять верст... оберут вас за городом, а то и пристукнут. Оставайтесь-ка до утра, а утречком чудесно доедете.
Я на минуту приостанавливаюсь. Ночь темна, и за городом всегда держат облаву босяки и хулиганы; но какой-то дразнящий бес неодолимо подмывает ринуться в эту жуткую темноту, и я сейчас же нахожу необходимый довод:
— Да ведь ждут на даче... будут беспокоиться.
И я сажусь в седло, велосипед послушно трогается, беззвучно прыгая по мостовой.
— Прощайте!
— Прощайте... счастливого пути!.. — уже пропадая, слабо доносится сзади.
Спящие дома, синие тени фонарей бегут назад. У велосипеда, изламываясь по мостовой, то короткая у самых колес, то узкая и длинная через всю улицу, уродливо и послушно бежит моя тень.
Вот и одноэтажные глухие и темные домики, то и дело разрывающиеся темными пустырями. Сиротливо, чуть мерцают керосиновые фонари. Тени слились. Окраина.
Чувствуется немощеная мягкая дорога, и велосипед бесшумно катится мимо отходящих назад последних темных строений.
Густая черная темь сразу охватывает.
Сзади голубоватое зарево, впереди — ровная непроницаемая чернота, заворожившая весь мир.
Не видно ни дороги, ни поля. Не знаю, куда бежит велосипед, и только некоторое усилие, с которым нажимаю педали, говорит, что еду в гору.
Знаю одно: могу заехать в овраг, наткнуться на железнодорожное полотно, забраться в совершенно противоположную сторону. Ухо жадно ловит смутный звон чуть гудящей в вышине проволоки, а глаз — неуловимые силуэты выступающих у самого велосипеда и сейчас же пропадающих телеграфных столбов.
«Эй, смотрите, оберут, а то и пристукнут...» — зловеще слышатся напутственные слова.
Ночной воздух, дотоле неподвижный и молчаливый, теперь несется в лицо; смутно мелькает дорога; характерный звук быстро катящихся тугих шин наполняет немое молчание темноты: «Вь-и-и-и... вьи-вьи-вьи!..»
Тонкие нечеловеческие голоса впиваются в ухо, и иглы мгновенного страха остро разбегаются по всему телу.
— A-а... так вот оно!.. оберут или прист...
Вьи-и-и... вьи-вьи... вьи!..
Нет, это не голоса, это — встречный воздух безумно свистит в раме, в спицах, в ушах.
Ноги, подхваченные педалями, мотаются, как собачьи языки в жару. Вцепившись в руль, я судорожно держусь, низко согнувшись. Ночь несется на меня, по-прежнему неподвижная, слепая и темная.
И вдруг жуткое, жгучее ощущение безумной езды пронизывает меня острой радостью.
— Га-а-а!.. берегись!..
Я забываю о грабежах и убийствах, о босяках, о том, что ночь также зловеще темна; мне хочется кричать, петь звонко и оглушительно.
— Га-а-а!.. Го-го-о-о!!
Но бешеный бег срывает голос, как соломинку, и угрожающе нарастает до предела доведенный звук напряженных шин.
Велосипед сломя голову несется куда-то под гору...
Куда?
Если на дороге повозка, лошадь или человек, я разобьюсь вдребезги.
Все равно...
— Го-го-го-о!..
Во тьме внизу, как живой, загорелся огонек.
Он не приближается, а растет, делается яснее, раздваивается, распадается на два. Должно быть, будка у железнодорожного переезда.
«А что, если шлагбаум закрыт?»
И как бы в подтверждение, откуда-то издалека, смутно, как комариное пение, тянется едва уловимый звук паровозного гудка.
Но уже некогда раздумывать, невозможно остановиться, и, шумя расступающимся воздухом, проношусь, приникнув головой к рулю, мимо купы деревьев, мимо двух освещенных окон... В полосе света блеснули рельсы... раз, раз... и в следующее мгновение все пропадает далеко позади вместе с запоздалым лаем спохватившейся собачонки.
Вжж... вжж... вжж...
Я сильно наклоняюсь, велосипед круто берет поворот, оставляя странное ощущение живого существа, инстинктом чующего дорогу.
На секунду доведенный до предела бег перехватывает мне дыхание, охватывает сырость и прохлада, темно мелькают перила моста, с размаху меня насовывает на руль, снова охватывает теплота летней ночи. И велосипед, взявший гору, останавливается, обессиленный, наверху.
II
Схожу с седла.
Тишина.
Та особенная тишина в степи, вдали от городского шума и сутолоки, под темным немерцающим звездами небом, среди невидимых, таинственно на необозримом пространстве раскинувшихся хлебов, — тишина, таинственное и грустное ощущение которой люди умеют только чувствовать, но не умеют передать.
Лишь неустанное стрекотание кузнечиков да перепелиная песня наполняют молчание ночи.
Я глубоко вдыхаю свежий ласковый воздух назревающих полей.
Позади, внизу, сквозь темноту глядят огоньки железнодорожной будки. Далеко вправо мелькают огни взбирающегося на гору поезда. Над самой чертой горизонта недвижимо голубоватое зарево. И сейчас же вместе со всеми представлениями, со всем укладом городской жизни всплывают предостерегающие слова: «Смотрите, оберут, а то и пристукнут».
Подозрительно оглядываюсь: тихо и темно. Тренькают кузнечики, молчат необъятные поля. Снова на душе мирно, покойно. Сажусь в седло: велосипед послушно, беззвучно бежит по невидимой дороге.
То пропадая, то загораясь, глянули впереди сквозь тьму огоньки дач, и нельзя разобрать — далеко это или близко.
Ни о чем не хочется думать, или бродят мысли и воспоминания, мутные, неясные, как сон.
Нечеловеческий звериный рев разрывает ночную тишь. Кто-то ревет, как обезумевшее животное, и смертельный ужас трепещет в темной примолкшей ночи.
«Вот оно!.. оберут или...»
Я изо всех сил наваливаюсь назад на педали, но машина раскатилась, и прямо передо мной, гудя чем-то над моей головой, темно выросла громадная фигура.