Федор Абрамов - Дом
Редкий день не появлялся в ихнем заулке Егорша.
Крикнет снизу, махнет рукой: «Привет строителям! Помощников не треба?» А потом своей прежней вихляющей походкой беззаботно, как будто так и надо, подойдет к Григорию, поздоровается за руку, поглядит, потреплет своей темной, загорелой рукой по голове детей, а иногда даже по конфетке даст…
И что бы надо было делать ему? Как разговаривать с этим подонком, с этим подлецом? Вмиг спуститься с дома и бить, бить. Бить за Лизу, за деда, за племянника, за дом, за все зло, которое он причинил им.
А Петр с места не двигался. Петр смотрел со своей верхотуры на этого жалкого, суетящегося внизу человечка в нейлоновой, поблескивающей на солнце шляпчонке, на то, как он заискивающе, по-собачьи заглядывал в глаза больному брату, даже детям, угодливо оборачивался к нему, к Петру, — и каждый раз с удивлением, с ужасом спрашивал себя: да неужели же это Егорша, тот неуемный, неунывающий весельчак, который как солнце когда-то врывался в ихнюю развалюху?
Да, брат-отец — Михаил. Да, Михаилом жила семья. Михаилом и Лизой. Но что было бы с ними, со всей ихней пряслинской оравой, кабы не было возле них Егорши?
Михаилу родина сказала: стой насмерть! Руби лес! И Михаил будет стоять насмерть, будет рубить лес. И месяц и два не выйдет домой. А им-то, малявкам, каково в это время? Им-то кто какой-нибудь затычкой заткнет голодный рот? Их-то кто обогреет, дровиной стужу в избе разгонит?
И это было счастье для них, великое благо, что Егорша мот и сачкарь. Все равно раз в десятидневку выйдет из леса. Хоть самый ударный-разударный месячник (а им, этим месячникам, числа не было в войну и после войны), хоть пожар кругом, хоть светопреставление. Под любым предлогом выйдет. А раз выйдет — как же к ним-то не заглянуть?
И вот так и получалось: свои интересы, свои удовольствия, об ихней ораве и думушки не было, а все чем-нибудь помог: то дровишками, то горстью овса, который прихватывал у лошадей (лошадям, чтобы воз с лесом тащили, в самые тяжкие дни войны выписывали овес).
Но дело даже и не в дровишках и горсти овса. Одно появление Егорши в ихнем доме все меняло, все перевертывало.
Сидели, помирали заживо на печи — в темноте, во мраке (лучину экономили — в лесу растет!), вслушивались в нескончаемый голодный вой зимней метели в трубе, да вдруг на пороге Егорша.
Сейчас-то быть веселым да безунывным что. А ты попробуй смеяться, скалить зубы, когда с голоду и холоду умираешь.
Егорша умел это делать — и в войну где он, там и жизнь.
Да и только ли в войну? А после войны, когда Звездоня пала, кто выручил их? Конечно, Лиза, конечно, сестра пожертвовала собой ради них, да ведь и он, Егорша, при этом не сбоку припеку был. Не важно, как у него это вышло, что было на уме, но он, Егорша, взамен Звездони привел к ним новую корову.
И вот почему, когда они стали уходить из заулка с Анфисой Петровной, заплакал, зарыдал больной Григорий: «Брат, брат, не горячись!.. Брат, брат, не забывай, что сделал для нас Егорша…»
Нет, забыть, что сделал для них, для ихней семьи Егорша, нельзя. Никогда! Даже на том свете. А с другой стороны, надо же что-то делать. Надо же как-то обуздать его, спасать ставровский дом.
Анфиса Петровна не иначе как по старой председательской привычке сразу, как только они переступили порог кухни, взяла в работу Петра Житова и Паху Баландина — они тут были за главных: дескать, люди вы или не люди? Опомнитесь! Что собираетесь делать?
— А чего мы собираемся делать? Чего? — пьяно икнул Петр Житов и вдруг широко раззявил грязную, обросшую седой щетиной пасть, в которой редко, как пни на болоте, торчали остатки черных, просмоленных зубов, захохотал: По-моему, ясно, чего мы делаем. Вносим свой вклад для борьбы с засухой.
Ликующий вой и рев поднялся в продымленной, как старый овин, кухне:
— Правильно, правильно, папа!
— А мне дак еще Чирик помогает, — ухмыльнулся Вася-тля, застарелый холостяк с красными рачьими глазами, и вслед за тем начал вытаскивать из-под стола черную упирающуюся собачонку нездешней породы — маленькую, кудрявую, с обвислыми ушами. — Ну-ко, Чирко, покажи, как ты с засухой борешься.
— Цирковой номер в исполнении заслуженного артиста Василья Обросова и его четвероногого друга-ассистента… — опять, к всеобщему удовольствию, сострил Петр Житов.
— Я тебе покажу цирковой номер! — Анфиса Петровна схватила ухват от печки, стукнула об пол.
Вася-тля то ли с перепоя, то ли ради забавы заорал на всю кухню:
— Чирко, Чирко, враги!
Собачонка отчаянно залаяла, а потом под общий смех и хохот залаял и сам Вася-тля: встал на четвереньки и гав-гав — с подвывом, с выбросом головы, не хуже своего песика.
И вот от этого содома, надо думать, и очнулся лежавший на голом топчане возле двери справа Евсей Мошкин. Очнулся, поглядел вокруг ничего не понимающими глазами.
— Робята, вы чего это делаете-то? Пошто вы свиньями-то да скотами лаете, образ человечий скверните?
— Лекция во спасение души, — коротко объявил Петр Житов, а добродушный Кеша-руль, тоже из застарелых холостяков-пьяниц, смущенно улыбаясь, сказал:
— А ты, дедушко, лучше выпей, не ругай нас. Ну?
Евсей трясущейся рукой взял протянутый стакан с красным вином.
— Ну, Евсей Тихонович, не знала, не знала я. Вот до чего ты дошел, с кем связался…
— Грешен, грешен, Анфиса Петровна. Хуже скота всякого живу…
— Да ты, может, и на разбой с има пойдешь?
— На разбой?.. — Евсей беспомощно оглянулся вокруг себя.
— За оскорбление личности штраф! — зычно, не то полушутя, не то всерьез крикнул Паха Баландин.
Анфиса Петровна на этот раз даже не удостоила его взглядом.
— Давай, давай, — снова навалилась она на старика. — Только тебе и не хватало взять топор да с этими бандюгами самолучший дом в деревне разорять.
— Какой дом?
— Да ты что — ребенок?! Ставровские хоромы зорить тебя поведут. Затем и поят, вином накачивают.
Евсей поставил на топчан сбоку от себя стакан с вином, поискал глазами в красном углу Егоршу. Но Егорши там уже не было. Егорша выскочил из-за стола, как только Анфиса Петровна начала отчитывать Петра Житова и Паху Баландина: сроду не мог сидеть да выжидать. Выскочил, шляпу на глаза, руки в брюки: ко мне все претензии, я здесь парадом командую! Но Анфиса Петровна не видела, не замечала его, сколько он ни скакал, ни прыгал перед ней. И это для самолюбивого Егорши было хуже всякого наказания, всякой пытки. И вот наконец нашелся человек, в которого можно было разрядить свою ярость.
— Че башкой крутишь? — подскочил он к Евсею. — Меня давно не видал? Соскучился? А может, тоже мораль читать будешь?
— Неладно, неладно это, Егорий…
— Че неладно? Че неладно? Неладно, что свое законное беру? А это ладно — родного внука как последнюю падлу на улицу? Ловко получается. Дед, понимаешь, рвал, рвал из себя жилы, а тут с офицериком с одним сколотышей нахряпали — лады, законные наследнички.
Все время, с первой минуты своего появления в доме Петр держал себя в руках. Кипятилась, выходила из себя Анфиса Петровна, задирал гостей на потеху себе и собутыльникам Петр Житов, кривлялся Вася-тля, Егорша раза два подскакивал к нему, тыкал в бок специально для того, чтобы вызвать на скандал, — ни единого слова. Зажал себя как в тиски. А тут, как только Егорша задел сестру, моментально словно капкан сработал.
Удар был не такой уж сильный, не с размаху, тычком бил, но много ли пьяной ветошке надо? Кубарем полетел на заплеванный, забросанный окурками пол. Но тотчас же вскочил, и в руке у Егорши сверкнул нож-складень.
— Робята, робята! — что было силы завопил Евсей, потом с неожиданным для его возраста, проворством бросился меж Петром и Егоршей, пал на колени. — Что вы, что вы это надумали-то? Да вы уж лучше меня бейте, Я во всем виноватый, я… — И слезно, как малый ребенок, заплакал.
Егорша вялым движением руки отбросил нож в угол кухни, где стоял железный ушат с водой, поднял с пола свою шляпу.
— Вставай. Здесь не церква, чтобы на коленях стоять, а мы не боги.
— Нет, нет, не встану, Егорий, покудова с Петром не помиришься…
— Кто это будет мириться с таким бандитом, — сказала Анфиса Петровна. Он ведь вишь из каких теперь… Сразу за нож…
А добродушный Кеша-руль, чтобы поскорее восстановить в компании прежний мир, начал наливать Евсею и Егорше вина — иного средства примирения он не знал.
Но Евсей замахал руками:
— Нет, нет, не буду на иудины деньги пить.
— Это еще че? — рявкнул Егорша.
— А то, Егорий, что грех великий на душу взял…
— А ты не взял? Один я пропивал эти самые иудины пятаки?
— И я взял. Я еще грешнее тебя… Мне-то уж совсем нету прощенья.
— Ну а раз нету, бери склянку!
— Нет, не возьму, не возьму, Егорий. — Евсей поднялся с пола.