Николай Серов - Комбат
— Ясно.
Пока комиссар собирал людей, Тарасов побрился, привел в порядок одежду и все думал, как лучше сказать людям то, что было у него на душе сейчас. Приходили на ум то одни, то другие слова, но все не удовлетворяли его. Так и не сложилось окончательного выступления, когда за ним пришли.
Народу собралось много. Избрали президиум, утвердили повестку дня и слово предоставили Тарасову.
Он встал и, волнуясь, произнес:
— Товарищи! — комбат помолчал. — Друзья мои, я, наверное, не скажу так, как надо сказать, но верю — вы поймете меня, потому что в душах у нас горит одно чувство, одна забота нас тревожит, одно дело мы делаем.
Было очень тихо. Все, не отрываясь, смотрели на своего комбата, и он прямо-таки каждой клеточкой своего тела чувствовал, как все ждут, что он скажет. Еще бы — речь шла о жизни и смерти.
— Сложившуюся обстановку знают все. Надо понять, что нам делать теперь, решить, как нам быть. От нашего решения жизнь наша зависит. А жить-то хочется… — он поглядел на всех, точно спрашивая: разве не правда это?
— Знамо дело, как же… — проговорил кто-то в ставшей теперь грустноватой тишине.
Тарасов продолжал:
— Вот то-то и оно-то… Человеком могут овладеть мысли хозяйки и мысли служанки. Думается: будем сидеть — пропадем. А зря не хочется пропадать, так тебя и толкает броситься на них, сволочей! И удержаться от этого вроде иногда и сил уж нет! А потом пораздумаешься, и выходит, что нельзя нам сейчас на них идти. Если пойдем — зря погибнем. Они бьют теперь по нашим нервам. Рассчитывают, что мы не вынесем того, что нам выпало, и замечемся в отчаянии, кидаясь туда и сюда, или поднимем руки.
— Ну это уж шалишь! — крикнул кто-то.
— Ладно, ты слушай! — одернули его.
— Этого, конечно, не будет. Я говорю о том, на что они рассчитывают, — сказал Тарасов, — а вот кое-кто у нас считает, что надо драться или прорываться к своим. Ну что же, допустим, что мы пойдем в атаку. Что же из этого выйдет? Перебьют нас, если не всех, то больше половины, а с остальными покончат в схватке. Их ведь вон сколько — сами видели вчера. Они знают, что в рукопашной верх наш бывает, и до этого не допустят. Можно ведь отходить и разделываться с нами издали огнем минометов, артиллерии, стрелкового оружия. Мы оголодали, не больно будем поворотливы — хлещи да хлещи. Можно пойти на прорыв и прорваться из кольца, что около нас. Но дороги они нам не откроют. Пойдут следом, наперехват, снова окружат. Не сможем мы двигаться быстро. Да и раненых надо будет нести. Не развернешься. Сядем в окружении в новом месте, а дальше что? Куда нашим помощь нам оказывать? Они ведь не будут знать, где мы. Я разведчиков к своим послал, пройдут — верю! Но раненых своих мы не оставим никогда. А если кто подумал об этом, скажу твердо — этого не будет! — Он так отмахнул от себя рукой, точно что-то ненавистное, гнусное прикоснулось к нему и он отбрасывал его прочь. — Допустим, мы вернемся к своим, а нас спросят: где раненые? Что скажем? Не людям— себе что скажем? Подумайте-ка только! Не принужденные, а сами бросили своих товарищей, и, шкуры свои спасая, ушли! Да как жить потом?! Нет, я не могу жить, чтобы меня совесть своя поедом ела. А случись каждому еще раз в такую беду попасть, что думать будешь? Ты ведь бросил товарищей, и тебя, раненого, тоже бросить могут. На что же тогда надеяться будем, а? Да и теперь на что нам надеяться, как не на товарищей наших там? — он указал в сторону фронта. — И я на них надеюсь. И помыслить не могу, чтобы нас бросили без помощи! Пока, видать, ничего не могут сделать. А может, думают, что танкисты дошли, сказали нам, что делать, привезли лекарств и еду. Танк ведь вон как навьючен был, сами видели. Нет, нам с места уходить нельзя. Мы сидим тут, и фашисты вынуждены держать около нас войска, не могут их снять на фронт. Значит, мы продолжаем делать общее дело. И поглядим еще, у кого нервы покрепче! Посмотрим!
Последние его слова были, в сущности, приказом, но людей собрали не для того, чтобы приказывать, для этого нечего было и собирать, и комбат, понимая это, добавил: — Я хотел, чтобы все поняли: надо ждать и ничего пока не делать. Конечно, я, может, и не во всем прав — подскажите. Дело-то ведь общее, и о жизни каждого речь идет.
Он замолчал и ждал, что скажут люди.
— Ты сядь, а то как перед строем стоишь, — шепнул ему на ухо комиссар.
— Кто хочет выступить? — спросил председатель собрания, пожилой грузноватый боец.
Желающих выступать не находилось.
«И какого черта было поручать доклад мне? — недовольно подумал Тарасов, поглядывая на парторга и комиссара. — Вот видите, какая нескладуха выходит, — приказчик я, а не докладчик получился».
— Ну вот ты, Леша, — обратился парторг к молодому сержанту, сидевшему ближе всех к столу, — что скажешь?
Сержант встал, поправил на шинели ремень и ответил:
— Так чего говорить-то, Алексей Сергеевич? Все ясно.
— Ну, а что тебе ясно?
— Как что? Ну, к примеру, я могу от души сказать, что правильно говорил комбат. А меня будут слушать и про себя думать: чего ты это нам говоришь, не глупей тебя, сами понимаем? Только обидятся и все. Да еще подумают— ишь, распелся, выслужиться, что ли, хочет? А я просто от души понимаю и все.
— Ну коли так, ладно. А ты, Михаил Григорьевич, что скажешь? — обратился парторг к пожилому бойцу.
— Так ведь сержант верно все сказал — чего тут еще добавишь? Правда — правда и есть.
— Я понял так, что других мнений нет. Так ли, товарищи? — обратился парторг уже ко всем.
— Так, конечно!
— Все понятно!
— Прекращай прения! — раздались голоса.
— Ну что же, выходит, остается только принять решение и делом выполнить его. Слово для зачтения резолюции собрания имеет комиссар, — объявил парторг.
Степан Ильич достал из полевой сумки маленький желтенький листочек бумаги и, встав, прочитал:
— Заслушав сообщение командира батальона товарища Тарасова о положении и задачах, стоящих перед батальоном, открытое партийное собрание постановляет: провести разъяснительную работу с каждым бойцом батальона, чтобы все правильно ориентировались в создавшейся обстановке.
Комиссар аккуратно положил листок бумаги на стол и добавил:
— У кого есть замечания и предложения к резолюции? — еще раз напомнил парторг.
— Принять в целом!
— Не торопитесь, — соблюдая правила процедуры, заметил парторг, — надо еще сначала принять за основу этот проект.
— Ну, раз так, давай, за основу.
— Кто за то, чтобы предложенный проект резолюции принять за основу, прошу проголосовать.
Дружно взметнулись руки.
— Товарищи, голосуют… — хотел было сказать парторг, что на партийном собрании голосуют только коммунисты, но комиссар шепнул ему:
— Ничего, Алексей Сергеевич, пусть голосуют все. Я так думаю. Допустим, это нарушение процедуры, а? Сейчас, это, по-моему, даже желательно.
Парторг глянул на него, улыбнулся понимающе и повел собрание дальше.
— Кто против?
Против никого не было.
— Кто воздержался?
Воздержавшихся тоже не было. После каждого вопроса парторг молчал, выжидающе поглядывая и перед собой, и в дальний угол шалаша. Заметив там движение, спросил:
— У вас есть что-то сказать?
— Нет. Неловко сидеть.
— Предложений и добавлений, выходит, нет. Кто за то, чтобы принять резолюцию в целом?
Опять дружно взметнулись руки. Глядя на это порывистое, на одном общем дыхании, голосование, Тарасов облегченно подумал: поняли!
Стало легко на душе, и остаток дня Тарасов провел спокойнее. Выбрал даже время сходить в лазарет к Волкову. Командир третьей роты вчера вечером поднял солдат в атаку, а сам пробежал несколько шагов и упал. Упал оттого, что две старые раны вконец измучили и обессилили его. Ординарец рассказал, что он порывался снова вскочить, но его унесли в лазарет.
Шалаш, где лежали раненые, был длинный. Посередине в нем можно было пройти во весь рост. Там и тут сверху свисали еловые веточки от лапника. Веточки ельника сумели просунуться меж досок и торчали в разные стороны упрямыми ежиками. Шалаш хорошо топили, и с этих веточек непрестанно капала вода. Их не обрезали, а под капли поставили котелки и пили эту снежную, чистую воду. Наверху было очень тепло, а от земли несло неотогреваемым холодом, и, чтобы не застудить вконец измученных людей, срубили в два ряда бревна по обе стороны шалаша, на них настелили досок, плах, жердей, покрыли их лапником.
На этих грубых нарах — все не на земле — и теплей было, и удобней.
— Есть дайте… Дайте есть… Что вам, жаль? Дайте хлеба, — слышались голоса бредивших.
Волкова можно было оставить и у Поли в перевязочной. — там было спокойнее, но он сам попросился сюда, сказал, что с людьми ему будет легче. Тарасов подошел к нему, сел в ногах.
— Ну, как ты?
— Да я ничего. Право, зря меня тут держат.