Александр Серафимович - Том 4. Скитания. На заводе. Очерки. Статьи
— Вви-ду… ду… ду-пло… ди-пло… ди-пло-ма-тиче-ских… — слышится напряженный шепот — шепот, который даже в этой густой, трудно колеблемой атмосфере разносится до дальних углов.
Впиваясь, глядят в захватанную, испещренную беглым путаным почерком рукопись усталые глаза; напряженно бороздится влажными от пота складками лоб, на который свисают взмокшие пряди; все так же качается плоская, угловатая, облипшая потной рубашкой фигура; ни на минуту не прекращая, работает железным клювом черная птица, и пристально смотрит с улицы в окна озаренная синевой ночь.
— Тьфу!.. Сам дьявол не разберет… С семи часов стоишь… не из железа!.. — заикаясь от раздражения, стараясь покрыть короткие чиликающие звуки, выкрикивает небольшого роста с огромными, как рога, усами и бритым подбородком наборщик. — Ночь на дворе… Докуда же я буду возиться над ней?..
— А кто ж тебе виноват? — слышится сквозь непрестанное чиликанье, сквозь сердито-мерное громыхание машины спокойный голос.
— Кто? Ментр чего смотрит? Пусть в конторе скажет, редакции… редакц…
— Ментр ни при чем…
С преждевременно состарившимся лицом, с ввалившимися висками качается возле благообразный рабочий. Двое очков старой, заржавленной оправой въелись в переносицу.
— Ментр ни при чем — что дадут, то и раздает… Контора тоже ни при чем — не ее дело, а редакции что — лишь бы статьи годились… Рукопись ему ясную подай!.. Да, может, он, господин сотрудник-то, в это самое время башку ломает, как ему быть с Китаем или государством каким или там про финансы и про Вильгельма, а вам рукопись ясную подай… о вас помнить!..
Он замолчал, и вместо человеческого голоса носилось лишь упорное, неперестающее металлическое чиликанье, да из люка, тяжело дрожа, лилось грохотание.
— Чудак вы! Кто виноват?.. Никто не виноват… никто!.. Это-то и страшно нашему брату — виноватого, нету…
Большие усы сердито повернулись, точно желая посадить на рога говорившего.
— Я потом зарабатываю кусок хлеба, а у меня изо рта рвут… То в час тридцать-сорок строк наберешь, а то, вот — такой оригинал, и пятнадцати не выгонишь… Рубля в день и нету, а на рубль-то я два дня семью кормлю… Им — хорошо: помотал пером, — пятишница. А наш брат дуйся… Утром темно придешь, ночью темно уйдешь; света божьего — его и не видишь…
«Грр… грр…» — старается заглушить, тяжело накатываясь и откатываясь с шрифта, машина.
«Чилик-члик-члик… чилик-члик-члик…» — торопливо носится, не отставая, в душной тяжелой атмосфере.
— А уж ежели что, так виноваты мы, наборщики… — упрямо твердят двое очков, выбирая из кассы шрифт и боком приглядываясь к рукописи… — Виноваты, говорю, мы, потому не умеем так, чтобы не жрать, а каждый день обедаем, да чай пьем, да непременно, гляди, чтобы в сапогах, а не в опорках, да чтоб в пальте… Ну, а как такой-то оригинал попадется, тут уж, значит, день не пообедаешь… Привыкать надо, нечего кобениться, не принцы или короли саксонские…
— Корректура!.. — громогласно, с ноткой презрения возглашает испитой мальчишка, кладя на стол длинные, узкие оттиски, бегло испещренные на полях хвостиками, крючками, точками.
А в неподвижной густой атмосфере, пронизанной лучисто-голубоватым сиянием, все носится ни на секунду не перестающее чиликание, видны мерные круговые взмахи рук, мелькающие черные пальцы, наклоненные, всклокоченные, мерно качающиеся головы, губы, напряженно шепчущие фразы рукописей, серые землистые лица, с ввалившимися щеками, влажно отсвечивающими медленно стекающим потом.
В этом огромном, тусклом от духоты помещении все залито напряжением торопливого, усталого труда.
— Семизоров, идите в контору! — прокричал, стараясь покрыть чиликанье, конторский мальчик, чистый и опрятный в противоположность черным от свинца наборщикам.
— Зачем? — спросил Семизоров, не оставляя набора, глядя сквозь двое очков.
— Управляющий велел.
Мальчишка скрылся за дверью. Так же металлически чиликали торопливо ложившиеся по железным верстаткам свинцовые буквы, так же тесно стояли стойки и качались люди, и тускло сквозь занесенные свинцовой пылью окна глядело электричество уличных фонарей, но что-то, какой-то странный неуловимый след остался в наборной после ухода мальчишки.
Семизоров докончил верстатку, снял с нее набор, приложил к колонке на стойке, спокойно снял одни очки, другие и, производя странное впечатление их отсутствием, точно у него отняли нос или вынули глаза, пригладил волосы и пошел в контору,
— Меня звали?
Потому, что все здесь были в белых воротничках, в ярко вычищенных штиблетах, с причесанными волосами, чисто выбритыми подбородками, они не ответили ему сразу.
— Звали меня?
— К управляющему, — мотнул головой один из конторщиков.
Семизоров прошел в соседнюю комнату, остановился у двери с особенною смесью почтительности и сознания собственного достоинства.
Управляющий, маленький, чисто выбритый человечек, в манжетах и воротничке, белизной которых недосягаемо отделялся от стоявшего перед ним человека, писал за столом, заваленным счетами, фактурами, конторскими книгами, образцами типографской бумаги, и в комнате с минуту слышен был только шелест пера да тиканье маятника.
— А-а… Семизоров. Ну вот что, — говорил он, подходя к черному человеку, полуфамильярным, полуделовым тоном, — трудно, я слышал, вам работать… мм… вы вот что… вам отдохнуть необходимо… полечитесь, лягте в глазную лечебницу… прекрасный окулист…
«Вот оно…»
Семизорову стало мучительно холодно, как будто внутри все внезапно побелело и стало звонким и хрупким, как лед, и он не шевелился, боясь, чтоб оно не потрескалось и не рассыпалось на кусочки.
— Мы вас ценим… мы вас чрезвычайно ценим… нам нужны опытные, знающие, честные работники; вот потому-то я и говорю-отдохните, полечитесь… Если будете в глазной, скажите, что из акционерной скоропечатни… меня там знают, все сделают для вас…
Семизоров стоял. Хотелось спать — покоя, забвения, неподвижности… Всю жизнь он провел в городе. Давно, давно, мальчишкой, как-то попал верст за двадцать в деревню. Было тихо, неподвижно… Между камышами блестела вода. Не трепеща, стояли осокори… У самого берега от истомы, не тронутая косой, никла трава. И такая же трава, так же не тронутая косой и поникшая от истомы, глядела из воды с опрокинутого берега… В неуловимой глазом глубине ослепительно белели облака, и за облаками тонко сиявшее, голубое небо.
Мальчик прыгал, и смеялся, и плакал, визжал от радости, катался по траве, потом задумался, прислушался к этой необыкновенной, никогда не испытанной тишине, присмирел, растянулся у воды, слушая тишину… Время потерялось…
И теперь, через тридцать лет, Семизоров стоял, и перед ним между камышами блестела речка, и глядел опрокинутый в воде берег, и белели далеко внизу облака, и сияло сиянием праздника на недосягаемой глубине небо. Он жадно ловил эту испытанную когда-то тишину…
— Правление постановило выдать вам не в зачет двухмесячный оклад… Так вот, отдохните, поправляйтесь…
Все было ясно и просто, и не нужно было слов.
Но как перед этим Семизоров слушал ненужные ему речи, так теперь он стал говорить ничего не могущие поправить слова:
— Что же, Александр Семенович… как же так? ведь с мальчиков я у вас… тридцать лет…
— Я говорю вам — мы вами чрезвычайно дорожим, высоко ценим вашу службу… Повторяю, правление само, по собственному почину, назначило вам двухмесячное жалованье…
— Ведь это… на улицу с сумой?
— Что вы!.. что вы!.. да разве мы вас увольняем? Я только говорю, вам отдохнуть, полечиться надо. А не хотите, оставайтесь… Мы рады, мы очень рады, мы ценим таких работников… Я только советую вам… Как отдохнете, поправитесь, милости просим опять к нам, для вас всегда место будет… Мы только советуем… ну, и двухмесячное жалованье…
Семизоров провел рукой по лицу, как будто сметал паутину ненужной лжи человеческих отношений, как будто хотелось просто, не смягчая, взглянуть беспощадной правде в лицо.
— Помирать надо, Александр Семеныч.
Что-то дрогнуло в лице управляющего. Он забыл свои манжеты, свою квартиру в тысячу рублей, мягкую мебель, чисто выбритое лицо, забыл все, что отделяло его непереходимым расстоянием от стоявшего перед ним человека, и сказал совсем другим голосом… и переходя на «ты»:
— Голубчик… ты знаешь, я ведь сам служу… Распорядились… мне ведь и самому…
Так несколько секунд стояли друг против друга два человека.
— Так вот, — заговорил прежним тоном, разом чувствуя на себе манжеты, чистое белье, чистое лицо, управляющий, — отдохните, полечитесь, поправляйтесь…
Когда Семизоров вернулся в наборную, подошел к своей стойке, спокойно надел одни очки, другие, — никто из наборщиков по странному чувству деликатности не спросил, зачем его звали, хотя никто не знал зачем.