Владимир Дудинцев - Белые одежды
— Правда.
— Навсегда?
— На всю жизнь.
— А почему вы бросили курить? А-а?
Она все время тормошила его: потянет за локоть и оттолкнет. И можно было насладиться прекрасными мгновениями. Но слишком свежо помнился вечер у поэта. «Господи! — думал Федор Иванович. — Пусть ходит куда угодно. Сдаюсь! Только улыбалась бы и тормошила меня вот так!»
— Почему вы бросили курить? — настаивала она, дергая его за локоть.
— Это моя тайна. Выходите за меня замуж, тогда скажу, почему. А до тех пор не скажу.
— Ишь какой! А я не выйду, пока не скажете. Не могу же я кота в мешке...
— Это вы кот в мешке. Что делали вечером после того, как мы... Можете не отвечать, я соблюдаю установленный режим.
Мгновенно они договорились встретиться вечером. Когда стемнело, они нашли друг друга в парке на Второй Продольной аллее. Елена Владимировна сама, сжавшись, словно озябнув, скользнула под его локоть, их руки нашли свои места, и они быстро зашагали в ногу — в самую темень, уже не спотыкаясь.
Они долго шли молча, и иногда крепко охватывали друг друга, словно убеждаясь, что наконец они нашли то, что долго не могли найти.
Потом Елена Владимировна вдруг спросила:
— Почему скрывались целую неделю? Почему даже не позвонили?
— Видите ли... Я вас... Я к вам очень привязан. Вы мне кажетесь такой необыкновенной... Если бы вы знали, как сейчас, когда я вам это говорю, как сейчас меня тянет изнутри тоска...
— А почему же не позвонили?
— Вот, дайте досказать. Вы запомнили все, что я вам сказал сейчас?
— Ну, говорите, говорите.
— Так вот. Я заметил, что у вас что-то... Вы мне уже давно ужасно врете. И не заботитесь, чтоб было безболезненно...
Она как будто смутилась чуть-чуть.
— И не звоните. Ведь и вы не звоните! И мне кажется, что вы хотите, чтобы я нашел с себе силы... Чтобы я сам нашел путь и отошел... Самой оттолкнуть меня — это меня унизит. Вы умная, этого не хотите допустить — и подстраиваете так, чтобы я ушел сам. Ну, я понял вас и помог вам...
— Вы очень ревнивы...
— Да, Леночка, да! Прямо умираю. Схожу с ума, и начинается прямо какой-то бред.
— Я заметила. Тяжело вам?
— Ох, Леночка. Я петушился перед вами сейчас. А найдутся ли силы...
— Не знаю, что с вами делать. Видно, все-таки да. Придется мне выходить за вас замуж. Когда открою все, вы поймете и все мне простите. Даже нечего будет прощать.
— Леночка, даже если будет что прощать... Я до такой степени попался... Для меня нет никаких путей отхода назад.
— Значит, бросить курить легче?
— Бросить курить — это пустяки.
— Но вы мне еще ни разу не сказали... это слово.
— Разве? По-моему, я его много раз кричал вам.
— Да-а-а? В общем, да, мне казалось иногда, что вы говорите...
— Прямые слова — это же не для выражения... этой вот... вещи. У нее свои слова. Эта вещь, если настоящая, любит тайну, темноту и иносказание. Когда идут по улице в обнимку — там этого нет. Или когда он при всех берет ее за холку и ведет...
— Вот и я так считаю. Все боялась. Думаю: если он меня посмеет когда-нибудь... за холку... Это будет все. Видите, как у нас с вами.
Они умолкли и долго медленно шли — в полной темноте.
— Как же я теперь буду вас называть? — вдруг спросила Елена Владимировна. — Федяка? Можно я буду называть вас Федор Иванович? Федор Иванович... Прямо мистика какая-то. Эти звуки я полюбила в первый день, до того еще, как узнала вас. По-моему, про имя так говорить разрешается... Этим словом... — она сжала и отпустила его руку. — И потом, сейчас такая темнота...
Он хотел ответить и не смог: вроде как слезы собрались выступить, и он почувствовал, что голос его выдаст. Хотел поцеловать ее, но сил хватило только приложиться щекой к ее виску.
— Как хорошо! Вы теперь боитесь после того... После табака. — Она тихонько засмеялась. — Ничего, это хорошо. Вы — серьезный. И я тоже. У нас все будет серьезно.
Его голову охватили во тьме маленькие шершавые пальцы земледельца, и на все его лицо посыпалось множество легких, живых и горячих прикосновений.
— Ну как? — спросила она, переводя дыхание. — Помирились со мной?
— Ничего не понимаю, — шепнул он.
Бывает в любви зенит. И ночь зенита. И большей частью мы в лицо эту ночь не узнаем, она захватывает нас врасплох, и мы бываем не готовы к тому, чтобы принять ее всю в себя, рассмотреть и запомнить навсегда все ее мгновения. Сохранить в себе все, что можно. И потом она живет — уже в грустных воспоминаниях об упущенном, не увиденном, не оцененном...
В полночь, проводив Елену Владимировну до ее двери, Федор Иванович шел домой неверным шагом, как после легкой выпивки. Он еще не открыл для себя этого явления — зенит любви. Он об этой ночи еще вспомнит и будет отчаянно бить себя кулаком по голове. Но уже сейчас тихо надвигалась пора грустных воспоминаний. Пора, которая будет длиться всю жизнь.
«Почему я не кричал ей о том, что люблю? — уже отчаянно корил он себя. — Почему выдумал какую-то теорию о запретных словах? Теоретик! Почему послушно пошел провожать, почему не удержал до утра в парке? Почему водил все по темным местам — так и не увидел ее глаз, когда она произносила: „Можно я буду называть вас Федор Иванович?“ Даже не верится — она ведь сказала: „Эти звуки я полюбила...“»
В эту ночь у Федора Ивановича было еще две встречи. Первая — по телефону. Он пришел домой и, не гася света, растянулся на койке. Протянул руку к папиросам и отдернул. Минут через двадцать его оглушил телефон странным пронзительным ночным звонком.
— Это ты? — Кондаков нервно хрипел и дышал почти рядом. — Уже пришел, темнила? Так скоро?
— А что?
— Я видел тебя с твоей дамой. Ты знай — если затаскиваешь даму в темный уголок, там обязательно стою я.
— Ошибаешься. Это была сослуживица. Поздно засиделись на работе, и я проводил ее.
— Не разочаровывай меня. А в темном уголке с кем был?
— Мы шли без остановок. Прямо к ее дому.
— Разве в ее доме нет уголков?
«Слава богу, что не затащил, — подумал Федор Иванович. — Он все спрашивает неспроста. Ловит».
— Я же говорю — сослуживица. Я ее доставил прямо к лифту. А ты что — завидуешь? У тебя голос...
— Неужели! Поменялись, ха-ха, местами? Так это ты к ней меня приревновал?
— Да нет же, Кеша! Это совсем другое дело.
— У тебя с ней как? Было?
— С кем? Я не отвечаю на такие вопросы.
— Встреча с вами вдохновила меня на стихи.
— Давай.
— Постой. Рано еще. Лучше скажи: это ты к ней тогда меня...
— Да нет же! К другой.
— А к кому? По-моему, ты был с ножом.
— Я вообще не ревнив. Одни деловые отношения. Старею...
— Ха-ха-ха! Он мне — мое вернул! А мог бы вполне приревновать. Я люблю таких маленьких. Конечно, и богатое, тяжеловесное сложение имеет свои... Но я люблю, когда маленький Модильяни.
— По-моему, у Модильяни все девицы рослые. И потом, все его девицы не умеют любить.
— Ни черта не понимаешь в женщинах. Или притворяешься. Модильяни сидит в каждой красивой женщине.
— Этот вопрос у меня не исследован так глубоко.
— Ты можешь себе представить маленького Модильяни? Ты на нее как-нибудь специально посмотри, когда она...
— Напрасно меня ловишь, Кеша. Я на нее никогда с этой точки... С этих позиций не пытался взглянуть. У нас исключительно деловые интересы. По-моему, когда работаешь вместе, настолько примелькаешься...
— Ты синий чулок. Или страшный притвора. Скажи мне, кто такой Торквемада? Тебя называют Торквемадой — ты знаешь?
— Кто тебе это сказал?
— А что, точно? Видишь, какая у меня информация.
— Н-да... Лучше ответь, почему это шахматы стояли не как у людей? Два черных слона — оба на черном поле...
— Ха-ха-ха! — залился Кондаков глухим хохотом. В его голосе все время звучал скрытый ревнивый интерес. — Говоришь, два слона? Этого тебе не понять, ты пить не умеешь. Когда мы с твоим тезкой хорошо выпьем, для нас все фигуры, которые тебе показались неправильно поставленными...
— Мне они не показались...
— Не знаю, не знаю. А что — на тебя произвело впечатление? Ревнивцу и пьяному — им всегда кажется. Все фигуры для нас, когда выпьем и садимся играть, стоят правильно. Сами же ставим. И партнер не сводит глаз. Мы обдумываем ходы и за голову хватаемся, когда партнер удачно пойдет. Представь, он мне вчера поставил какой мат! Я уже почувствовал за пять ходов. Он говорит: мат, и я вижу — безвыходное положение. И сдаюсь. И руку ему пожал. А как они в действительности стояли — черт их знает. Ни тебе, ни мне не узнать.
— Ну, ты все-таки поэт.
— Но если б ты видел свое лицо, Федя. Ты ее сильно любишь. Я ее знаю, хорошая девочка. Как ты ушел, я сразу сочинил стихи...
— Ну давай же!
— Вот слушай...
И новым, плачущим голосом Кондаков начал читать:
В руках — коса послушной плетью,В глазах — предчувствие беды, —Как будто бы на белой флейтеС тоскою трогаешь лады...
Я сердцем слышу этот вещийТвоей безгласной флейты плач.Но завтра снова будет вечерИ ты войдешь, снимая плащ...
Нет, ты скажи, какую ценуТы отдала за наш кутеж?Какую страшную изменуНа эту музыку кладешь?
Трубка замолчала. Они оба долго не говорили ни слова. Потом поэт угрюмо спросил: