Правила бегства - Олег Михайлович Куваев
Вертолет грохотал и грохотал. Хотелось спать. И Рулев перестал разглядывать трясущийся потолок, закрыл глаза. Я, наверное, задремал, потому что очнулся от толчка. Толкал меня Саяпин и что-то кричал. Я угадал слово «Есть!», а Рулев уже смотрел в иллюминатор.
Саяпин возбужденно полез снова вверх по лесенке. Я смотрел и видел лишь красный от увядшей березки цирк, дальше серые камни склона, еще дальше черную щебенку. Вертолет накренился в одну сторону, в другую, и вдруг я увидел на краю красного и серого пеструю ленту, она двигалась, была живой. То было оленье стадо. Вертолет стал снижаться, и я успел увидеть в самом центре цирка островерхий пастуший чум и дымок костра. Костра Кеулькая. Последнего единоличника в государстве.
Вертолет сел на желтой травянистой полянке, окруженной желтыми лиственницами. После грохота настала тишина. Мы спрыгнули на твердые кочки, и вдруг показалось, что ничего этого не было, ни пестрой ленты оленьего стада, ни четкого силуэта чума. Лиственнички и тишина и еще запах бензина, который здесь, на земле, чувствовался почему-то острее, чем в вертолете.
— Там! — сказал Саяпин и махнул рукой. На плече у него откуда-то взялся карабин.
Второй пилот и бортмеханик спустились на землю вслед за ним. А командир остался в кресле и смотрел на нас с высоты, отодвинув форточку.
— Оставь карабин, — сказал Рулев. Но Саяпин уже споро двинулся к лиственничкам. Рулев в два счета догнал его.
— Оставь карабин, — сказал Рулев. Саяпин остановился, и какое-то время они с Рулевым смотрели друг на друга. Рулев протянул руку, снял с плеча Саяпина ремень и вернулся к вертолету. Он сунул карабин в руки второго пилота, совсем молоденького, в аккуратной летной форме.
Саяпин топтался на месте.
— Пойдем, — сказал мне Рулев.
И мы пошли. Впереди шел Саяпин, за ним Рулев, последним шел я. Саяпин споро месил землю своими кирзовыми сапогами, Рулев шел, а я скоро начал задыхаться. Но мы уже вошли в лиственнички, они были редкими, а земля между ними щебенистой и твердой. Эти двое ходили куда как лучше меня, они шли затылок в затылок, а я то шагал широко, то пускался в мелкую пробежку, и молотилось сердце, и липкий нехороший пот закрывал лицо и спину. «Курить надо бросать, — думал я, — курить надо бросать». Я уже не думал ни о чем, только бы не отстать.
И вдруг Саяпин остановился.
— Сейчас выйдем, — сказал он. И добавил: — Или убегает. Или с винтовкой залег. Зря карабин не взяли.
— А что бы ты делал с ним? — спросил Рулев, глядя в сторону. — Стрелял бы, что ли? Таких полномочий нам не давали.
Саяпин промолчал.
— Пошли, — сказал Рулев. — Пусти-ка меня вперед. В тебя, Саяпин, стрельнуть могут.
И Рулев неторопливо пошел вперед. Саяпин тяжко ступал за ним и все смотрел вперед. Лиственнички кончились.
И тут я увидел метрах в двухстах чум на красной поляне, за ним были горы, гладкий хребет полого убегал вверх в бледное небо. У чума все так же дымился костер, и я увидел фигуру, которая сидела у костра лицом к нам.
— Идите за мной метрах в пятидесяти, — сказал Рулев и, не оглядываясь, пошел вперед. Когда до костра осталось метров сто, Рулев раскинул руки и распахнул куртку, показывая, что у него нет оружия. Фигура у костра не шевельнулась.
Это был глубокий старик. Он сидел, скрестив ноги, и смотрел на нас с Саяпиным. Я слышал, как Рулев сказал «здравствуйте», но старик не повернул головы. Рулев сел. Старик смотрел на одного Саяпина. Мы подошли к костру. Сели. Я не видел в глазах старика страха, пожалуй, в них была усталость и еще какой-то вопрос. Я поздоровался, старик не ответил. Он смотрел на Саяпина. Тот сел на корточки как раз через костер от старика. Саяпин молчал. Молчали и мы. Из-за перистых облаков вышло солнце, и поляна вспыхнула темно-красным светом, а дым костра вдруг посинел. Было тихо.
Я рассматривал старика. Он был без бороды и совершенно сед. Вытертая летняя кухлянка была надета на голое тело, и в вороте я видел темно-коричневую сморщенную кожу на груди, и лицо старика было темно-коричневым, как кожа на старом потертом портфеле. И вдруг я вспомнил. Я вспомнил однажды пришедшее ко мне удивление. Был у меня такой период в жизни, когда я шатался по музеям. Мне нравилась тишина, которая была в них, и, наверное, я хотел найти в себе такую же тишину. И разглядывая портреты работы старых мастеров, я вдруг поразился однажды силе страстей, которая была на лицах умерших сотни лет назад кардиналов, пап, герцогов, неизвестных мужчин. Их лица были выразительны. В них была жестокость, алчность, скупость, в них был характер. И долго потом после этого удивления я не мог привыкнуть к лицам в метро и на улице, они казались бледными промокашками с полувысохшего текста жизни. Лишь позднее, гораздо позднее я встретил подобные лица у старых летчиков полярной авиации, лица, в которых была жизнь и характер, а не мелкая каждодневная суета.
У Кеулькая было грубое, морщинистое, загорелое лицо человека, имевшего страсти.
Старик все так же смотрел на Саяпина и вдруг что-то сказал. Голос у него был тихий и хриплый.
— Жалеет, что не убил меня, — громко перевел Саяпин и тут же ответил старику. Старик сунул руку за пазуху и вынул деревянную пастушью трубку. К трубке был привязан кисет из почерневшей от пота и времени кожи. Старик набил трубку, как я заметил, самой обыкновенной махоркой. Теперь он смотрел на Рулева. Оп снова что-то сказал.
— Говорит, что устал бегать. Что мы можем убить его, если нам хочется. Он устал бегать. Он старый, — перевел Саяпин. Из чума вдруг вышел парень лет двадцати. Он был в пастушьей обычной одежде, и, по-моему, он был эвенк, только у эвенков можно встретить эту тонкость, изящество и эти полудетские мягкие и правильные черты лица. Я видел, как дернулся Саяпин и как он вдруг затих, разглядывая парня. Он думал, что выйдет его сын. Но это был явно не его сын. Парень сел рядом со стариком. Он разглядывал нас, и в глазах у него был и испуг и любопытство. Следом вышла женщина. Она была коренаста и неуклюжа. Неуклюжесть эту еще больше подчеркивал меховой комбинезон-керкер, который носят