Ирина Гуро - Песочные часы
На столе рядом с лампой лежали две кредитные бумажки.
— Вы здорово помогли отцу. Он хочет вас поблагодарить, — сказала Эльза, явно довольная отцовской щедростью.
— Спасибо, — сказал я и взглядом дал Эльзе понять, что ей больше тут делать нечего.
— Утром я сварю вам кофе, — пообещала она, уходя.
Она еще не успела закрыть дверь, как я начал раздеваться. Все было хорошо, все мне нравилось. Я не зря отправился в путешествие по дороге на Пихельсдорф. Эта ночь встряхнула меня. Вырвала из обыденности, из монотонного течения дней Вальтера Занга. То состояние: «Ничего уже не будет» — кончилось. «Еще будет что-то, раз произошло то, что произошло, — путано думал я, — раз могла быть такая ночь, такое чувство свободы, силы, преодоления…»
Я хотел закурить, но раздумал: глаза закрывались. Когда я потянулся потушить лампу, я увидел на столе альбом. Эльза сдержала свое обещание.
На крышке была четкая цифра: 1941 г. Значит, здесь — фотографии Уго, присланные с фронта. Из России.
Только сейчас поняв и оценив это обстоятельство, я спустил ноги со своего роскошного ложа. Сон спорхнул с моих век, легко, словно вспугнутая муха, отлетел и пропал.
Тяжелый альбом сам кинулся мне в руки. Я пододвинул лампу и, снова улегшись, развернул перед собой громоздкое сооружение из эрзац-кожи.
Не газетные снимки, не фотохроника, — каждодневные наблюдения такого мастера, как Уго… С его умением выбирать натуру, угол зрения, свет… Каждодневный кусочек правды… Я был полон ожиданий. Меня радовало, что альбом такой толстый: это же целая фотоэпопея!
Первые же страницы взволновали меня ужасно. Удивительным образом на кусочке картона передавалось ощущение покоя и простора русского поля. Поле с березой обочь. Низкое небо с легкими облаками. Косая тень от чего-то, не вошедшего в объектив… Но в этом — еще ничего тревожного, ничего опасного. Мирное поле. Береза с неподвижными листьями. И, вероятно, жарко: это июнь.
Следующий снимок: аппарат схватил то же поле чуть выше. Стало ясно, что тень падала от танка. Средний танк стоял, завалясь одной гусеницей в борозду, как бы отдыхая.
На броне стояли три совершенно голые мужчины. Только в пилотках. Их белые, без загара, тела выглядели чудовищно отчужденными от этого поля, от березы, от самого воздуха вокруг них.
Это не были молодые парни. Нет, зрелые мужчины. Стояли они на броне, как пришельцы с чужой планеты, на крыше аппарата, принесшего их сюда. И голыми они были вовсе не потому, что купались, или собирались это сделать, или загорали. Нагота их была глумливой, издевательской. А то, что они были некрасивы: один — жирный, другой — с кривыми ногами, — подчеркивало это. Они утверждались на этой земле. Их разинутые в хохоте рты, шутовски выпяченные животы, руки, упертые в бока, — все выдавало замысел изображения.
У меня пересохло в горле.
Я перевернул страницу, не зная, чего ожидать дальше. Мне хотелось забыть, стереть в памяти видение на броне танка на обочине поля. Как бы очиститься от него. Была еще мысль о самом Уго. Можно было думать трояко. Самое простое: «Он тут ни при чем» — так наспех я сформулировал. Но Уго был не просто фотограф, а художник. Нет, он не мог бездумно создать портрет Завоевателя, Гунна. Он всегда присутствовал в своих произведениях. Как художник, некогда рисовавший себя на углу своего полотна. И тогда возникала вторая мысль: автор разоблачал своих героев. Я хотел бы остановиться на ней, но это было невозможно: три фигуры голых наглецов на броне танка были воспроизведены не равнодушно, но — пресмыкательски! Автор подчинялся этой силе. Ей никто не мог противостоять. И он тоже. «Нет преграды таким, и вот они — рожденные побеждать!» — говорил этот снимок. Но победители могут быть всякие. Эти — не имели ничего общего с триумфаторами на блистающих колесницах, делавших из победы ослепительное зрелище, спектакль. И с теми, кто на белом коне въезжал в пределы побежденных, у них тоже не было сходства…
Они ведь не забирали города, а уничтожали их. И не стремились управлять побежденными, а только — истреблять их и мучить. Они несли разрушение и власть произвола.
Как отнесся к ним художник? Он пал ниц перед ними.
Так я воспринял, но все еще думал, что могу ошибиться. Что где-то найду оправдание молодому человеку с ищущими глазами. Где-то увижу его подлинное лицо. Лицо художника-свидетеля? Свидетеля обвинения? Или соучастника? Случайного? Сознательного?
Я ведь тогда ничего не знал о том, что получило название «зверства», вероятно родившееся в народе, а позднее определившееся точной юридической квалификацией. Откуда мне было знать? Я питался продукцией департамента Геббельса, не верил ей, мог предполагать всякое, догадываться о многом, но знать ничего не мог.
И листал альбом.
Офицер в расстегнутом мундире с двойными молниями в петлицах сдает карты партнерам. Внутренность избы, стол, выскобленный добела. Карбидная лампа на нем. Озабоченные лица игроков…
Виселица. На ней три тела. Лица черные, сливаются с фоном. Только тела, словно бы бескостные. Зато отчетливо видны фигуры «исполнителей»: они застыли в позах людей, исполнивших свое предначертание и пожелавших увековечить это. Да, в них высматривается жадное стремление сохранить этот миг для будущего, не потерять его, не дать кому-то когда-то право сказать: «Этого не было…» «Это было», — утверждают стоящие у подножия виселицы всем своим видом, от фуражки с задранной впереди тульей до коротких голенищ сапог; выражением лица говорящие: «Это наша работа, мы делаем ее отлично»…
Я нашел то, что искал. Что подозревал и в чем боялся убедиться.
Молодой человек с ищущими глазами был среди них. Среди тех, кто стоял у подножия виселицы. Не Пилатом, умывшим руки, стоял он среди них, а — одним из распинающих. Ничем не отделимый от них.
Нет, нет! Не так, как художник, некогда изображавший себя в правом нижнем углу картины… Говорящий таким образом: «Я создал это. Я так увидел это. И о том свидетельствую».
Уго Штауб стоял в ряду других, такой же, как они. Такой же мундир со спаренными молниями был на нем. И только глаза его нельзя было рассмотреть. На них падала тень козырька фуражки с задранной впереди тульей.
Я нашел еще одного: лицо было в тени, но я узнал по мясистому носу и темным бровям добряка дядю Бернгарда.
Я потушил свет, но уснуть не смог. Странным образом события этой ночи перепутывались, сближались, расходились. В провалы между ними тотчас вползали картины других событий, как бы на одном временном уровне… Плыла по темному озеру виселица, в кругу семьи сидел молодой человек в мундире с молниями, молча метал карты и не подымал головы, не давая увидеть то, что стояло у него в глазах.
Потом все залила темная вода с белыми гребешками и накрыла меня с головой.
Я проснулся, не понимая, где я. Постепенно окружающее вливалось в меня по капле. Как горькое лекарство.
В комнате было темно от закрытых ставен, но я чувствовал, что уже светает. В доме стояла тишина, можно было подумать, что я совершенно один в нем. Так я и ощущал себя. Торопливо, словно боясь быть застигнутым врасплох, я стал одеваться, почему-то не зажигая света. Впрочем, я тут же понял, что просто не хочу видеть фотографии на стенах.
Мне все-таки пришлось зажечь лампу, чтобы посмотреть на часы. Они показывали половину шестого. Не было уверенности, что омнибусы уже ходят.
Мне показалось, что за окнами шумит дождь, но, когда я распахнул ставни, оказалось, что это только ветер. Ветер трепал тополя в аллее, как будто еще не вытряс из них все, что можно. Ни одного листика не оставалось на их узловатых ветках. Тополя стояли по обе стороны дороги с некрасиво растопыренными черными пальцами. Словно шествие погорельцев.
Беря со столика свои часы, я увидел две кредитки. Я придавил их альбомом, чтобы они не слетели от ветра, когда я открою дверь.
Омнибусы еще не ходили, а ждать я не захотел.
И отмахал семь километров до станции электрички.
2
Франц Дёппен, тот коротышка, с которым я впервые попал сюда в памятный для меня вечер, стал в «Часах» настоящим «штамгастом». Он вертелся в помещении, присаживаясь то к одному, то к другому столу, всюду желанный собеседник, весельчак и анекдотчик, неизменно добродушный и не очень умный, но свой парень, притом не жмот, — он запросто мог поставить кружку пива, если ты не при деньгах, не говоря уже о сигаретах…
Я наткнулся на Франца, едва войдя в помещение.
— Значит, так, — сказал он вместо «Здравствуйте», — один встречает другого…
— Подождите минуту, я переоденусь, — я прошел за перегородку, повесил на плечики свой роскошный пиджак и надел белую кельнерскую куртку с золотыми пуговицами.
— Так что же дальше, Франц?
— Значит, так: один встречает другого: «Добрый день, господин Дессуар!» — «А я уже не Дессуар, — отвечает тот, — я переменил отвратительную французскую фамилию на чисто немецкую: я теперь Дессерштайн…» — «Прекрасно, прекрасно! И до свидания!» — «Куда же вы спешите?» — «Извините, господин Дессерштайн, я спешу в писсерштайн!..»