Николай Сухов - Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
— Да не скажу, отстань, ну тебя! — раздраженно, с болью вырвалось у Наташи. — Спросить надо было сперва, хочу ли я видаться с ним, а уж потом заманивать.
Проходя мимо фермы, в конце хутора, Наташа увидела возле строящейся рубленой конюшни Лукича, председателя колхоза. Она угадала его разноцветную клетчатую кепку и выцветшую, тоже клетчатую рубаху-ковбойку. Тот прикладывал к стене длинный шест, делал какие-то пометки и снова прикладывал. Наташа поздоровалась с ним.
— Здравствуй, здравствуй, — сказал Лукич и хитро чему-то усмехнулся одними глазами, добрыми и ласковыми. — Куда это, девка? На помины, что ли?
Наташа вспыхнула.
— Выдумаешь! Никогда и не ходила. Сергей чего-то наказывал.
— Ишь ты! Наказывал? Ну, коли наказывал, иди.
— А куда они, Лукич, переехали? Он говорил…
— К Кудинову кургану, пустяки тут. Два раза шагнешь — и там. — И уже вдогонку крикнул: — Ты вот что, Наташа, ты напомни им еще… послезавтра у нас вроде бы — праздник, вечер. Конец посевной, новоселье и все такое. Пускай обязательно будут дома.
Наташа была уже за хутором, в степи, когда задернутое облаками солнце наконец-то проглянуло и степь улыбнулась своей широкой и светлой улыбкой. Все вокруг в одно мгновение преобразилось. Капельки росы на траве, до этого бывшие незаметными, радужно заискрились. Голубовато-сизая даль порозовела, дрогнула и отодвинулась к лесу — верстах в пяти от дороги. Еще дружней защебетали жаворонки, кувыркаясь в воздухе. Блеснул крылом ястреб в недвижном полете и упал над сурчиной. Все сразу зацвело и запело. Наташа только сейчас заметила, что из-за кустов повсюду выглядывают цветы — белые, желтые, лиловые, один краше и нежнее другого.
Она поднялась на курган, поводила по сторонам глазами, и в душе у нее тоже зацвело и запело, и она засмеялась, вспомнив о ночных своих тревогах: такими пустяками они показались ей сейчас. С кургана был виден стан трактористов, и под уклон Наташа пошла быстрее.
Возле пашни желтел на телеге шалаш из куги. Неподалеку от него под керосиновой бочкой горбились дроги. Тут же, уткнувшись в землю, стоял трехкорпусный плуг. В сторонке пахуче курился кизяк, пуская кверху сизые кудерки дыма. По обочине распаха к стану шел трактор. Стальной могучий голос его гулко несся по балке. За рулем, поблескивая очками, сидел Сергей. На углу распаха он поворотил машину и выключил скорость. Соскочил с сиденья, отшвырнул рукавицы и, с трудом ступая по рыхлой пашне, заспешил к стану.
— Наташа! — закричал он еще издали. — Каким ветром?
Наташа с напряжением вгляделась в него, очень запыленного, каким она никогда еще его не видела: лицо было под цвет рубашки, черной и грязной, на кепке лежал слой чернозема, на щеках — следы пота, свежего и уже застывшего. Сверкали только плотные обнаженные в улыбке зубы да глаза, такие милые для нее, родные. Ведь это же и был тот, милее которого на свете для нее не было никого, и она со всегдашним при свиданиях волнением пошла к нему навстречу…
Домой Наташа возвращалась уже под вечер.
О Тихоне так все же ничего и не сказала. Подворачивались на язык и даже не однажды нужные слова, но так-таки и не сорвались ни разу. Рассказала только слышанную историю о том, как в каком-то хуторе волки ночью напали на человека. И она просила Сергея, чтобы он ночью никуда не ходил, а тем более в одиночку.
Сергей посмеялся над ее запугиванием и обещал никуда не ходить, кроме как к ней. «Уж тут с собой я никого не возьму», — шутил он. Такая забота о нем его беспредельно радовала. Немножко необычное ее поведение он объяснил просто застенчивостью и смущением: ведь она впервые пришла к нему открыто.
Когда Наташа на обратном пути поднялась на курган и в последний раз оглянулась, Сергея на стану уже не было: трактор его чуть слышно трещал где-то за синеющим изволоком. На востоке из-за края земли выползали серые неочесанные облака, как разбитые бурей стога сена, а на западе рдяным пятном все ниже опускалось солнце.
Ночью Сергею привиделось ли под впечатлением рассказов Наташи или так было в самом деле, но, пересекая на тракторе балку, лежавшую поперек клетки, он несколько раз замечал, что в тот момент, когда он спускался в самый низ балки, в теклину, поросшую осокой, пыреем и всяким разнотравьем, к нему на карачках подкрадывался какой-то человек, и подкрадывался довольно близко.
Ночь была темная, пасмурная, и рассмотреть хорошенько, человек ли это действительно, зверь ли, или что другое, было невозможно. Но Сергей отчетливо различал, как по густой и высокой траве, колыхая и приминая ее, к нему несколько раз подкатывался какой-то большущий черный ком.
Сергею было немножко не по себе. Он был один на этом поле. Два других тракториста из его бригады уже в сумерках переехали в Попов угол. А он остался здесь допахивать последнюю клетку. У него не было даже прицепщика: земля — чистая, сухая, и таскать за собой лишнего рабочего расчета не было, делать у плуга ему было нечего.
Как только Сергей приближался к балке, он вытаскивал из ящика, подле сиденья, увесистый ключ, клал его на колени, да так, озираясь, и не выпускал его из руки, пока не выезжал на открытое место.
А на заре, когда он остановился подзаправить трактор, добавить масла и, главное, керосина, в одном из двух бачков, налитых и оставленных заправщиком, керосина почти не оказалось. Сергей ругнул «проклятых стригунов»[4], не брезгующих ничем, напряг все свое умение и клетку на наличном керосине все же допахал.
IXСегодня Сергей первый раз ночевал в новом доме.
Проснулся он поздно. Потянулся на кровати, открыл разом глаза. От окна ударил яркий свет, и он опять зажмурился. Покрутил головой, помычал от боли и открыл глаза уже исподволь.
На белой свежепоштукатуренной стене дрожал и переливался зайчик. От зеркала, висевшего напротив, что пламя, струились отблески. В большом окне пылало уже высоко стоявшее солнце. Сергей как-то испуганно привскочил: давно уж он не спал так долго.
Откинул одеяло, оперся о спинку кровати и прыгнул. Дощатый пол загудел под ногами, и Сергей, вслушиваясь, осмотрел половицы. Они были чистые, гладкие, как навощенные. Осторожно ступая, словно боясь нагрязнить, пошел за чулками. В печке вдруг треснуло что-то и защелкало моторными перебоями. Сергей заглянул в печь: широкие красно-бурые полосы огня метались из стороны в сторону, рвались к дымоходу. Островком торчал накрытый сковородой чугун, из которого выскакивали шипящие струйки.
Открылась дверь, и в комнату вошла мать. На коромысле у нее покачивались полные ведра.
— Вот благодать-то, — говорила она, будто самой себе, снимая коромысло, — бывало, тащись с ведрами за целую версту, глаза выпучишь. Теперь колодец чуть ли не под носом и вода такая легкая!.. А ты чего же, Сережка, вскочил? Позоревал бы.
Сергей засмеялся.
— Солнце припекло, не улежишь.
Он надел сапоги, умылся и вышел на крыльцо. Вчера приехал он в потемках и отделку дома еще не видел. Закурил, облокотился о перила и стал рассматривать подворье. Бросалась в глаза незаконченность стройки: сарай стоял без крыши, с высоко поднятыми стропилами, но уже обмазанный и даже побеленный. Подле сарая виднелась суглинистая насыпь и яма чернела — как видно, погреб будет. Валялись груды кирпича, леса. За лесом Сергей заметил отца. Тот, ссутулившись, глядел куда-то через крышу дома и в задумчивости оглаживал бороду.
…Раньше Годун каждой осенью плел на заказ гнезда для птиц: кур, гусей, уток. В этом деле он на хуторе — непревзойденный мастер. И он очень любил это дело, не меньше, если не больше сапожного. Бывало, как только хватит первый крепкий мороз и лиман застынет, Годун нарежет в нем всякого краснотала, белотала, синетала, натаскает в хату и до глубокой полночи выводит замысловатые узоры.
«Как же теперь-то? — размышлял он. — Ведь в комнату нельзя уж будет притащить хворосту, не свелят. Новый дом, скажут, не сарай тебе и не катух. Вот тебе на!..» При этой мысли радостная возбужденность, которая не покидала его со дня переезда, неожиданно меркла. «Что же это? Там у меня хоть и хуже было, но я сам себе был хозяин. Что хочу, бывало, то и делаю. Захочу в хату дров натаскать — натаскаю дров, захочу соломы — натаскаю соломы. Никто мне не укажет. А тут…» И Годун не знал: что — тут?
Но в то же время, стоя каждый раз вот на этом месте, Годун резко ощущал чувство гордости за свое положение жильца нового дома. И тогда он на уходящую вдоль речки линию маленьких избушек с провисшими соломенными крышами и кособокими трубами — тех избушек, в одной из которых жил он сам, смотрел с тайным презрением.
Но радость у него исчезала так же незаметно и быстро, как и появлялась, и на смену ей откуда-то из глубины приходило другое чувство, непонятное и тревожное, чувство какой-то неудовлетворенности. Он и сам бы не сказал в эту минуту: чего он хочет? что ему надо? Но тем не менее всегда после этого на душе у него становилось как-то муторно.