Алесь Адамович - Каратели
Чембольше и чем презрительнее думал штурмбанфюрер Дирлевангер о грозящей ему «бумажной» опасности, чем увереннее выкладывал «партайгеноссе Фридриху» все свои козыри, тем неприятнее сосало под ложечкой. И тревожнее делалось, пропадало всякое настроение. И это в такой важный, ответственный трудовой день.
Слишком хорошо знал Оскар Дирлевангер, как рушатся судьбы и карьеры, подточенные незаметнымибумажонками и ничтожными людишками, которых, к сожалению, не можешь поймать в прорезь прицела. Человек уже у самого святилища, кажется, все нипочем для него, недосягаем, и вдруг летит с горы вниз, а вслед ему: полукровка! гомосексуалист! скрыл! присвоил!.. Не успел опомниться, а уже в Заксенхаузене, уже с черным или фиолетовым треугольником на полосатой одежде! Уже тихий, уже смиренный, с лопатой или киркой, уже и не представишь его прежним, в генеральском мундире, с моноклем. Слишком знакомо, сам наблюдал таких, когда служил в Люблине и ездили обмениваться опытом в Заксенхаузен, в Дахау. Вот и Поль – далеко не генерал, но преданный фюреру немец – храбрый пьянчужка Поль тоже прошел через это. Поползал с киркой да в полосатой одежде с фиолетовым треугольником извращенца. Счастье его, что на пути ему встретился Дирлевангер. Но и Дирлевангер не помог бы, да и не стал бы помогать, если бы не поступило от рейхсфюрера распоряжение-разрешение набирать в айнзатц– и зондеркоманды всю эту публику. Чтобы заставить их заняться немецко-полезной деятельностью.
Но как меняется человек, не перестаешь удивляться. Тот же Поль – был студентом, буйным и неуправляемым, потом заключенный под номером, без голоса, без лица, и снова прежний, но еще более буйный пьяный, все на своем пути крошащий Поль! Но даже не это главное – каким ты кажешься или выглядишь со стороны, а каким сам себя осознаешь. Это и Дирлевангер пережил, когда сидел в ожидании суда по обвинению в забавах «с лицами моложе четырнадцати лет». Ты уже вроде бы и не ты: губы сами слипаются в улыбочку, плечи к ушам, а уши к плечам тянутся, любой вахман кажется господом богом…
А в концлагерях, как нигде, разглядел человека – в упор. Это мудрое распоряжение: всех, кому служить в «общих СС», посылать для стажировки в лагерную охрану. Действительно, начинаешь понимать, как выглядят и чем пахнут отбросы человечества. Преступники, евреи, проклятые поляки… Рейхсфюрер Гиммлер умеет самую суть выразить словом, которое запомнишь: «Походите, подышите у анального отверстия Европы!»
И вдруг сюрпризик: откуда-то вываливается Поль и становится по лагерной стойке: «головной убор» – тряпичное подобие берета, держит, прижав к груди, глаза приопущены. Слинялый, жалкий ошметок человеческий – бывший Поль Тюммель, дебошир и пьяница Поль! Дирлевангера он, конечно, узнал, но не радость и надежда, а трусливая, виноватая покорность была на его отощавшем грязном лице. Наглостью уже было то, что он узнал бывшего своего собутыльника и тем самым как бы приглашал узнать, признать его самого. Потолки лейпцигских пивных, студенческих кабачков, на которых он так любил расписываться, где-то и сейчас провозглашали имя Поля Тюммеля, но немца-арийца под этим именем уже не существовало, а был номер такой-то в полосатой одежде. Грязный, жалкий, несчастный. Главное, несчастный, и этим как бы подтверждающий свою принадлежность к отбросам. Этим – даже больше, чем одеждой и треугольником. Даже свежей, хорошей колбасы кусок, если по ошибке уронишь его в посудину с гнилыми отбросами, обратно не выхватишь и есть не станешь. Сразу же станет отбросами и он. Так и человек, даже если он немец, но если он потерпел поражение и вид его взывает к жалости. Заговорил с Полем, а в ответ голос из грязной посудины – лагерный голос, бесцветный, испуганно-покорный. Захотелось ударить, втоптать его еще глубже – чтобы уже ничего общего с тем Полем, с твоим студенческим прошлым!
Потом все же вспомнил о нем и даже вытащил, забрал в свой батальон. Но с того момента знал точно, ощутил – как чанах ощущают, – что и среди немцев есть расовые отбросы. Это те, кого жизнь столкнула вниз, под ноги, и кто смотрит оттуда глазами потерпевших поражение. Всем немцам грозило такое вырождение, если бы фюрер и его партия не вернули им волю к власти, национальную волю. Свалились бы надолго и, может быть, навсегда под ноги остальной Европе, сделались бы жалкой, обреченной нацией, неспособной к решительным действиям, к самоочищению. Даже теперь, даже многие так называемые «идейные немцы» не понимают, зачем было перед большой войной усыплять двести или триста тысяч больных, старых, неполноценных немцев. Не в том вовсе дело, что нация не в состоянии была прокормить их. (Глупое и оскорбительное для трудолюбивого народа объяснение!) И не репетиция это была. (Как будто в лагерях не хватало нужного материала!) Нет, все было серьезнее. И толковое могло быть. Если бы сами оказались на высоте. Эти тайные «санитарные машины» для перевозок людей, эти «особые больницы», где делали последний укол и писались «истории болезни» и откуда посылались денежные счета родным и близким за «лечение» и за урну с прахом, – разве могло это остаться тайной, даже в условиях национал-социализма? Все подготовили, забыли только объяснение – толковое, убедительное – подготовить. Немцы, настоящие немцы поняли бы, если бы им вовремя и откровенно растолковали. Уж, кажется, не раз убеждались: делай с людьми что хочешь, но время от времени поговори с ними основательно, даже в чем-нибудь повинись – и можешь ехать дальше! Нет чего-то, ну и признай в удобный момент, что нет, что были такие-то упущения. Люди обрадуются правде, а про суть и забудут. «Пушки вместо масла!» – нам глаза этим кололи немало. Зато теперь пушки добывают немцам масло. «Правда вместо масла!» – принцип не менее полезный и проверенный. А мы им пренебрегли, и правду немецкий народ получил не из наших уст, а от коммунистов, из зарубежных передач да из проповедей церковных мракобесов. Какой вой подняли все эти «гуманисты»! Только где они были, когда ограбленные немцы подыхали с голода? Никому дела не было. А тут завопили. Еще бы, почувствовали, что немцы остаются немцами! И самые решительные из нас не позволят, чтобы гнилостная кромка нации – все эти душевнобольные и несущие в себе поражение члены нации – заразили, отравили ядом весь организм.
Но не в лицемерах и трусах, своих и заграничных, дело. И не в душевнобольных, явных. А в невольном чувстве, от которого и сам не свободен. Чувство это – ужас перед поражением. Кто побывал в лагерях, даже в охране, те действительно поняли, как просто и как страшно стать отбросами. Да что лагеря! Потеряешь здоровье, расположение рейхсфюрера, и хотя останешься немцем, но ты уже вроде и не ты, а нечто достойное жалости, а значит – истребления. Конечно, не все потеряно, если ты не красный. И все же! Раненые считаются героями, если они немцы. Пишут об этом, говорят. Но что-то не договаривают до конца. Ведь раненый стонами, видом своим взывает к жалости, будит в других немцах и поддерживает вредное для здоровья нации чувство. Сострадание, даже к своим – обезволивающее, болезненное чувство. Волков не случайно называют санитарами леса. Но они и свое племя лечат тем же способом. Исходящий кровью, скулящий от боли волк вызывает в них ярость. Верный инстинкт! Будь нас не 80, а 800 миллионов, мы могли бы до конца быть последовательными. Каждый, кто хоть раз воззвал к чужой жалости, состраданию, тот сам швырнул себя в лохань для отбросов! О такой стерильности расы пока можно лишьмечтать. Но это не значит, что данный принцип не действует и сейчас. Действует! Только искаженно, уродливо, даже во вред полноценным немцам. Главное: не позволить, чтобы тебя хоть на миг столкнули вниз, под ноги! Чтобы снова на тебя наступить ногой, как на червя!..
Дружище Фридрих подмигивает, а у него тонкий нюх! И если уж он решился, да еще в письме, предупреждать об опасности, значит, это действительно так. Намеками на «старые грешки» с какой-то люблинской еврейкой показывает, что он (а значит, и другие) знают, слышали о Стасе. Уже роют, свиньи!.. Да, да, немедленная свадьба! Сидишь, дублер, о чем-то думаешь, а о том не думаешь, что в Могилеве ждет тебя невеста и свадьба!.. (Муравьев не стал оглядываться, хотя снова показалось, что восклицание и смешок шефа к нему обращены.) Ну, а письмо пойдет и сделает свое дело. Конечно, если его подадут рейхсфюреру и если он не забыл «браконьера». И все равно обидно. Чем выше поднимаешься по фюрерским ступенькам: обершар – гаупшар – унтерштурм – штурм – гауптштурм – штурмбан – тем нестерпимее знать, что где-то там прячется, ползает недобрая, завистливая, никчемная бумажонка, которая тем не менее способна оттолкнуть, сбросить вниз гвою лестницу – вместе с тобой. И чем выше ты, чем вес больший набрал, тем больнее и ниже падение.
Старые и новые бумажонки зашевелятся еще завистливее, когда узнают об успехах особого батальона Оскара Дирлевангера. Но нет, поздно, дорогие коллеги! Дай только бог, чтобы удачной оказалась поездка в Берлин… Пусть другие, со своими «чисто немецкими» батальонами, чисто арийским составом еще поучатся, как надо работать, реализовать на практике идеи фюрера. А уж потом пусть презирают «дирлевангеровский сброд». Намекнуть в письме, зачем еду в Берлин: тяжелое вооружение, минометы, орудия… От банд не отбиться, если заниматься тем, чем занят батальон, и не иметь усиленного вооружения… Налетят, как осы! Но батальон будет идти вперед. Если, конечно, не слишком будут мешать свои же – завистливые бумажные души. Спасибо бригаденфюреру графу фон Пюклеру, его приписка на последнем отчете, его поддержка относительно тяжелого вооружения очень кстати… (Пусть знают, что и среди «фонов» у Дирлевангера связи!)