Владимир Садовский - Алмазная грань
Пожевав соленый груздь, Петр Касьянович добавил:
— А хозяину передайте: не захотел, мол, народ. Как сумеем, помянем покойника. На него у нас сердца нет, а нынешним господам не простим. Не забудем ни погрома в Райках, ни глумления над мастерами. Так вот и скажите.
Ромодин строго посмотрел на стряпух и, покачнувшись, побрел дальше.
Вечером, собравшись помянуть умершего, Петр Касьянович захватил с собой узкогорлый жбан и отправился за водкой. Он не знал, что этот жбан доконает его. Ночью с Ромодиным приключилась белая горячка. Соседи, прибежавшие на вопли жены, с трудом одолели бушевавшего мастера. Ромодина связали, увезли в город. Там он и умер.
5Анисья Маркова, сухощавая старуха с желтым морщинистым лицом, неприветливо встретила новых хозяев своей избы.
— Ишь ты, из молодых, да ранний, — угрюмо буркнула она, оглядев нерешительно остановившегося у порога Тимошу.
— Чего говорите, бабушка?
Старуха презрительно поджала тонкие землистые губы и посмотрела еще раз на смутившегося паренька.
— Из молодых, да ранний, говорю, — сердито повторила Анисья. — Мой старик двадцать годов хрип гнул, чтобы избу поставить, а тебе вот в одночасье она шутя досталась.
— Так я же не силком...
— А я и не говорю, что силком. Правды на земле, говорю, нет: кто жилы из себя вытягивал, весь век спинушку не разгибал — с места долой, а кому бабушка ворожит... Да ты проходи. Несподручно хозяину вроде нищего у порога стоять. Погляди, какая изба, может, не понравится еще.
— Если вы не хотите, так мы не пойдем...
— Хочу, не хочу, — меня не спрашивают. Недоимки-то за мной числятся, кормиться-то нечем. С Максим Михалычем много не наговоришься: он так повернет — сама не рада будешь. По мне все равно, кому оставлять. С собой избу-то не потащу. Добришко-то где у вас? Перевозитесь.
— У нас нет ничего, — стыдливо признался Тимоша. — Стол да лавка, и те плохие.
— Поди-ка, дядя поможет?
— Какой дядя? У меня никого нет.
— Никого, — удивленно протянула старуха. — А я думала, Федорка Кириллин дядей тебе доводится. С чего же это он так хлопотал? Не родственник ты ему, не богатый... Чудно! Хотя это в роду у них ведется: то племянника Федор воспитывал, то приданое свояченице справлял, а она с отцом, с матерью жила. Теперь чужих избами наделять стал... Когда убираться-то прикажешь?
— А зачем вам убираться? Хотите — живите здесь, бабушка. Вы нам не помеха.
— Как же так? — растерялась старуха.
— Живите, и все.
— А хозяйка что скажет?
— Какая хозяйка?
— Ну, жена твоя. Поди, не один переезжаешь? Мне говорили, здесь молодые жить будут.
— Нет у меня жены, — недовольно сказал Тимоша. — Вот все заладили: жена да жена. Ни отца, ни матери у ней. Помогаю...
— Да вы проходите, голубчик, — дрогнувшим голосом промолвила Анисья и вытерла фартуком край скамейки. — Садитесь, Тимофей, по батюшке-то не знаю как...
— Отец у меня Иван, да только зовите просто Тимоша.
— Садитесь, садитесь, — суетилась старуха. — Где же девонька-то ваша? Может, обед варить будете? Хворост во дворе, у плетня. Берите, сколько нужно. О вещишках можете не тревожиться. Я вам и стол оставлю, и лавки, и сундучок. Зеркальце у меня хоть и темноватое, а все же посмотреться можно. С собой только образ благословенный возьму. И вы меня, старуху убогую, поди, не обидите, Тимофей Иванович: всё копеечку дадите на дорогу?.. Вот и наша барышня пожаловала.
— Одежку всю собрала. Тоже хорош, растеряй, полушубок твой насилу разыскала. Землею завалили — совсем не видать.
— Что там, в Райках-то? — осведомился Тимоша.
— Ничего. Тихо. Мужики куда-то ушли, а бабы еще плачут. Костры на поляне разожгли, ужин варят. Землянок ни одной не осталось.
Тимоша ничего не сказал. Замолчала и Катя, присев у порога на узел.
— Вы, ребятушки, голову не вешайте, — промолвила Анисья. — У вас и изба, и одежонка пока есть. Свет не без добрых людей, проживете.
— Проживем, — подтвердил Тимоша. — Ну что же, Катерина Яковлевна, давай устраиваться. Теперь здесь нам жить.
Анисья принесла из сеней горшок с квасом и зеленый лук, нарезала черного хлеба, поставила на стол щербатую деревянную солонку, и все начали есть.
После ужина Катя постелила на лавке полушубок, и Тимоша сразу же заснул. Старуха, собрав с кровати какие-то ветошки, полезла на печь.
— Ты, Катеринушка, ложись на постели. Там сенничок остался, а коли зябко покажется, шубейку мою набрось на себя. Она за дверью висит, — сказала Анисья.
Катя сидела с закрытыми глазами, устало прислонившись головой к стене.
— Слышишь, что ли? Ложись на постель. Отдыхай, а завтра с утра избу убирать будем.
Катя молча поднялась с лавки и стала молиться, стоя на коленях около стола. Потом сняла с себя кофту и легла. В избе наступила тишина.
— Не спишь? — послышался с печи негромкий шепот Анисьи.
— Не сплю, — шепотом отозвалась Катя.
— Все думаешь?
— Думаю, — вздохнула девушка.
— Похоже, добрый он парень-то. Хорошего мужа бог тебе посылает.
— Какой он мне муж? Зачем я ему? Просто жалеет. Ну, так вот, как бездомную собачонку жалеют.
— А ты не кручинься. Знать, по сердцу пришелся... Не горюй! Я жизнь-то знаю, немало пожила. Все образуется со временем.
Анисья закряхтела, поворачиваясь на другой бок, потом, помедлив немного, повторила:
— Все со временем образуется. У вас жизнь-то впереди.
И снова стало тихо. Даже колотушка ночного сторожа была уже не слышна. Но сон все еще не шел к ним: они лежали и думали, молодая и старая, каждая думала о своем.
Глава восьмая
1Казармы строились медленно. К концу лета приземистые срубы еще только подводили под крышу. Плотники не спеша конопатили стены, сочившиеся на солнце желтоватой вязкой смолой.
После погрома жители Райков поселились в лощине, около леса. С покорной придавленностью и затаенной тревогой люди наблюдали за постройкой. Казармы выглядели лучше землянок, но когда они будут готовы и кому разрешат в них селиться, никто не знал, и эта неопределенность порождала тревогу.
Пока еще было тепло.
Жили, как цыгане, в шалашах, в крошечных землянках, а то и так просто, на вольном воздухе, отгородившись от соседей кольями, на которых висели домотканые половики. С утра до вечера в лощине палили костры. Едкий белесый дым стлался над землей — кусты высохшего бурьяна горели плохо. От дыма у женщин, возившихся около костров, болели глаза, ребята то и дело обжигали горячей золой босые ноги. Изнывающие без дела мужчины полоскались в тинистом пруду и мечтали вслух о горячей бане с паром, о холодном квасе, вкус которого давно уже позабыли...
Работы все лето не было. Завод стоял. Хозяин задумал, видно, повернуть дело на новый лад. Калил по весне Максим Михайлович не отпустил на промысел. Молчаливые и злые, они теперь, в конце лета, все еще возили со станции части каких-то машин, ящики, рогожные кули с поташом и содой. Изредка только скрипели подводы, подвозившие на постройку бревна и тес.
Жители разоренных Райков ждали, а у кого не хватало терпения и сил — уходили за тридцать верст на лесную биржу, где за выкладку бревен платили гривенник с куба.
Многие ходили по соседним деревням побираться, но милостыню подавали плохо. Лето стояло засушливое. Пожелтевшие хлеба топорщились мелким хилым колосом, трава на выгонах давно выгорела. И мужики, прислушиваясь к реву голодной скотины, хмурясь, провожали от своих изб непрошеных нахлебников.
— Не прогневайся! Бог подаст...
Усталые и голодные, женщины и дети снова брели в лощину, где мужья и отцы встречали их тоже неприветливо. Перебранки, шумные драки, плач слышны были повсюду.
— Чего здесь сидим? — нередко спрашивал кто-нибудь раздраженно и зло. — Зря ведь... Себя только мучим.
Ответом было угрюмое молчание или насмешливый совет:
— Ты уходи, коль невмоготу.
— Всем подниматься надо, — настаивал тот, у которого иссякло терпение.
— Вишь чего захотел! Нет уж, много маялись — немного подождем. Не все же время завод стоять будет. К осени, говорят, пустят.
Пошумев немного, расходились в надежде, что завтра кто-нибудь уйдет, а там, гляди, завод пустят, казармы отстроят, и тем, кто ждал, работа и кров найдутся.
Уходить больше никто не хотел. Жили всё так же, по-цыгански. Бабы собирали и толкли лебеду, отыскивали в лесу какие-то корешки и варили из них похлебку, мутную и черную, как вода в болоте. От дыма, от горячей похлебки или еще от чего другого по-прежнему текли слезы по обветренным, загорелым щекам женщин.