Иван Акулов - В вечном долгу
Он зябко и крепко, чуть ли не до скрипа потер руки и нехотя пошел за Евгенией.
— Не спится тебе, и людям мешаешь. Куда ты? Вот сядем на камень.
— На камень мне нельзя. Ты садись, а я вот так. — Она опустилась перед ним на колени и, сунув в рукава его пиджака свои руки, запрокинула белое с чернеющими глазами лицо:
— Перемены ждут тебя, Алешенька…
— А напрасные хлопоты?
— Я без смеху, Алеша. Даже и начать с чего, не знаю. Сегодня вечером, Алеша, пришел домой тот толстый дядька, какой остановился у свекрови, и привел с собой Луку Дмитриевича. Привел, значит, и говорит ему: «Мы с тобой здесь двое и поговорим по душам». «А где хозяйка?» — спрашивает председатель. «В ночь, говорит, ушла на ферму. Так что можно толковать откровенно».
А из моей половины дверь в кухню приоткрыта, и мне слышно их даже очень хорошо. Вначале я хотела закрыться. Думаю, как-то неудобно льнуть к чужой болтовне. А потом рассудила: какие у них могут быть секреты? Определенно, что-нибудь про колхоз. Подожди, дай послушаю. Замерла у щелки. Толстый, слышу, бренчит бидоном, наливает молока и так громко глотает его, будто какие-то кругляки в Кулим падают. Честное слово. Он вчера за вечер три литра выдул…
— Ты ближе к делу.
— Итак. Вот он глотает молоко, а сам говорит: как же это вы, говорит, товарищ Лузанов, человек вроде опытный, деловой, а терпите в своем колхозе такого агронома? Это тебя, значит. Ведь он-де, говорит, попросту говоря, сегодня в лужу посадил вас и по грязи еще ногой топнул. Я — инспектор по определению урожайности, контролер, авторитетно заявляю, что ваш колхоз намолотит нынче с гектара минимум пятнадцать центнеров. Верно я говорю? — спрашивает. «Пожалуй», — отвечает ему председатель. «Так в чем же дело? — закричал толстяк. — Я говорю — пятнадцать. Вы говорите — пятнадцать, а ваш агроном, голова пустопорожняя, утверждает чушь какую-то. Семь центнеров — вот что говорит ваш агроном». «Да не может быть! — взвизгнул Лука Дмитриевич. Вскочил на ноги, слышу, табурет пнул. — Не может быть! Да он что, сукин сын, под обух, что ли, подводит меня?» И пошел, и пошел. А толстяк зудит свое. Я, говорит, говорил этому мальчишке, как, дескать, вы с такой худосочной цифрой покажетесь в районе, области, но агроном, говорит, и в ус не дует.
— Правильно. Меня не область, а урожай интересует. И чем же кончилась вся эта комедия?
— А вот слушай. Потом толстяк стал жаловаться председателю на тебя, Алеша, что ты грубо отказался подписывать какой-то документ. Акт, что ли. Лука Дмитриевич подписал его сам, и толстяк сразу стал мягче. А потом выпил молока и даже рассмеялся. С таким агрономом, говорит, вам, товарищ Лузанов, никогда не бывать в хороших председателях. Мы, говорит, районное начальство, поднимаем вас, а агроном, ваша правая рука, тянет вас вниз. Не знаю, говорит, как вы, а я бы лично этого не стерпел. Уж тут, Алеша, Лука Дмитриевич совсем взбеленел. Так матерился, что уши вянут. Выгоню, кричит. Завтра же пусть убирается из колхоза. В самом деле, орет, кто здесь хозяин — я или он? А толстяк посмеивается. Так, говорит, круто, как вы, нельзя. Надо по порядку, законно. Чтоб ваш агроном зубки не оскалил, а зубки у него остренькие. Тут надо по порядку, опять говорит. Законно надо. Потом, Алеша, во дворе Буранко на кого-то залаял, и они стали говорить тихонько. Ничего уж я не поняла. Учил он, по-моему, Луку Дмитриевича чему-то. Все его голосишко сипел. Против тебя они, Алешенька, замышляют что-то. Изживет тебя Лука Дмитриевич. Как же теперь, Алеша?
— Это мы еще посмотрим, кто кого изживет. Правда на моей стороне. То, что они подписали акт, пусть будет по-ихнему. Осень покажет, кто из нас прав.
— Сомнут они тебя, Алеша.
— Не сразу.
— Алеша, сказать я тебе что хочу. Плюнь на них, и давай уедем. Увези меня отсюда, дорогой мой. Без твоей помощи мне не выбраться. Кто же меня отпустит из колхоза? А ты скажешь, что я с тобой, и делу конец. Алешенька! Милый мой, уедем!
— Не могу я этого сделать. Я же агроном, Женя.
— И что из того, что агроном! Уедем в Светлодольск. Там у меня тетка. У ней свой домик. Вот так-то вокзал, Алешенька, а чуть пройдешь возле мельницы, и переулок Казанский… Остановимся у ней. Она не откажет. Вдовая она — что ей? Поступим работать и будем жить не хуже, чем здесь. Уверяю тебя, не хуже.
— Какая ты все-таки. Разве я об этом, где лучше, а где хуже. Не понимаешь ты.
— Тебе все рожь нужна — я знаю. Глупенький ты.
— Может, и глупый. Пойду я. Мне завтра в Окладин чуть свет.
— Алешенька, посидим еще. Ну, ладно. Ну и не поедем. Как ты, так и я.
Она сплела свои руки на его шее, притянула его к себе и начала целовать его в клинышек волос на лбу, приговаривая:
— Любый ты. Любый мой.
— Так и знал, что не высплюсь сегодня.
Уже занималась заря, когда Евгения подходила к воротам своего дома. Только она взялась за кольцо щеколды, как во дворе сорвался яростный с подвизгом лай Буранка. Пес заливался где-то за стеной конюшни, у калитки в огород, рвал цепь, и проволока, протянутая от угла дома к конюшне, вздрагивала, раскачивалась, гудела. Евгения испуганно вбежала на крыльцо и обомлела: двери сенок и избы были настежь распахнуты. Из непривычной для глаза темноты веяло неизвестностью и страхом. Что там, за порогом? Женщина, притиснув кулаки к своей груди и закусив губу, стояла недвижно и ждала, что вот-вот в раме полых дверей должен кто-то появиться, но никого не было. А Буранко все лаял. Но лаял уже без яростного набросу, часто повизгивал, будто упрашивал о чем-то. Входить в дом Евгения так и не решилась. Она тихонько, то и дело оглядываясь, перешла двор, выглянула из-за угла, куда тянулась собачья цепь, и отпрянула назад, закатившись безудержным смехом.
Там, в трех-четырех шагах от запертой калитки, в длинной белой рубахе, вздернутой на большом животе, в широких кальсонах с подвязанными у щиколоток тесемками и желтых туфлях на босу ногу стоял навытяжку инспектор Струнников, бледный, встрепанный и несчастный. Буранко прижал его к самому забору и только по своей собачьей гуманности не спустил с него легонькую одежду.
Евгения, давясь смехом, утянула Буранка к себе, за угол, и сказала:
— Вы, как вас там, проходите, пожалуйста.
— Истинные джунгли, — ругался Струнников, шаркая по двору незашнурованными туфлями.
Отпущенный Буранко с лаем бросился к крыльцу, но постоялец, очевидно, уже залез в свою остывшую постель, ругая дикость деревенского быта…
Молний и громов, как предполагал Мостовой, председатель Лузанов на этот раз не метал. Наоборот, он был вежлив, даже улыбчив с агрономом, и хотя бы поэтому Мостовой не мог чувствовать себя спокойным. Он сознавал, что председатель, прикрываясь своей фальшивой добротой, готовит ему что-то нехорошее. Работать Мостовой стал без прежней радости и жадности.
Предчувствия агронома не обманывали. Действительно, угадывая гибельный урожай на большинстве земель, председатель Лузанов решил связать его с именем Мостового и таким образом убить двух зайцев: избавиться от поперечного агронома и отвести от своей головы неминуемый удар за низкий урожай. Для этого не надо рвать горло и махать кулаками. И вообще не нужно крика и ссор. Для этого надо — спасибо Струнникову, он надоумил — для этого надо написать на агронома жалобу председателю Верхорубову и терпеливо ждать ответа. В исполкоме твердый порядок: ни одна жалоба не остается без ответа.
Заручившись поддержкой Струнникова, Лузанов писал в исполком, что агроном Мостовой — работник безынициативный, слабо знающий свое дело. Весной исключительно по его вине сорваны сроки сева и на больших площадях не проведена культивация всходов яровых. В колхозе, опять же по вине агронома Мостового, грубо нарушена система севооборота. Все это отрицательно повлияло на урожайность культур.
«Докладываю вам, — писал в заключение Лузанов, — что Мостовой политически малограмотный, а потому мероприятия, которые проводятся в колхозе по указанию района, считает для себя необязательными».
В самый разгар жатвы в колхоз «Яровой колос» приехал Иван Иванович Верхорубов. Вместе с Лузановым они объехали дядловские поля, и предрика укатил домой недовольный, рассерженный, даже не подал Лузанову руки на прощание. А дня через два исполком райсовета вынес решение и рекомендовал руководству Окладинской МТС перевести агронома Мостового, как не справившегося в крупном хозяйстве, в отдаленный и небольшой колхозик «Пламя», расположенный на бедных супесях Кулимского заречья.
XXVIII
Сухое и жаркое лето оборвалось как-то сразу, будто перешагнуло свою межу. Еще днем было тепло, и в воздухе медвяно пахло увядающим разнотравьем, деловито гудели пчелы. Небесная высь над Дядловским заказником была повита голубой ведренной дымкой. Но к вечеру запад вдруг насупился, и натруженное солнце село в тучи. После захода потянуло сиверком, а в полночь начал накрапывать нетеплый дождь.