Смирнов Виктор - Тревожный месяц вересень
Народу прибывало. Рядом с Гнатом появилась Варвара. - Я по бандюге из автомата! -продолжал Попеленко.
– Не по нему, а чуть выше,- поправил я "ястребка". - По деревьям.
– Не перебивайте! - сказал осмелевший Попеленко.- Бандюга бежать. А я за ним. И снова по нему. И за ним. А он от меня. И снова. Он на озимь, а я за ним. Он от меня. Тут товарищ Капелюх на мой сигнал заспешил, и мы взяли его в клещи.
– Мне показалось, бабуся, вы кричали? - спросил я у Серафимы.
– А кто б не закричал? Я думала, тебя убили. И как это ты догадался уйти с дома? Не иначе перст, судьба.
...Этот конопатый парень из шайки Горелого подошел к оконцу справа, со стороны шелковицы, чтобы ему было сподручно стрелять по топчану. В бледном свете он принял взбитое одеяло за человеческую фигуру, а старую шапку - за голову. И хотя промахнуться было трудно, он выпустил половину обоймы. Чтобы наверняка. И знал ведь, где мой топчан стоит, у какого окна, все знал.
– Господи! - сказала Серафима. - Когда же окна перестанут бить? Где ж стекла люди напасутся? Все бьют и бьют, бьют и бьют... Вроде и фашиста прогнали. Когда ж война кончится, чтоб им, бандерам, на том свете голой задницей на шило сесть!
И она погрозила в сторону леса тощим кулаком.
Гнат захехекал и собрался было со своим мешком в обычный утренний маршрут, но Варвара остановила его:
– Ты куда голодный? Пойди поешь...
Гнат радостно замычал и закивал головой. До чего же добрая душа стала у Варвары. Что она, искупала былые грехи этой благотворительностью?
Я прошел в хату. Все старенькое одеяло было изрешечено. Пули выщербили глиняный пол под топчаном, рикошетя, побили стены. "Да, повезло мне в это утро, крупно повезло", - думал я, разглядывая одеяло.
Не случайно, конечно, этот конопатый парень, дав очередь, помчался по тропе через озимь в сторону родника. У него, наверно, было два задания: прикончить меня и взять из схорона узелки. Два простейших задания: убить человека и захватить попутно сало и бельишко.
Конечно же теперь нечего было и думать устраивать засаду у родника. Они туда больше не придут. Ведь конопатый убит неподалеку. Мы по-прежнему останемся в неведении. Откуда, кем, когда будет нанесен следующий удар?
...Телегу с убитым бандитом-верзилой мы провезли по селу. Солнце уже приподнялось над туманом, и в село вернулись краски. Заиграли желто-зеленые листья на тополях, неровными алыми свечами зажглись в садах вишни, тусклой медью обозначились дубки. Над трубами поднялись ровные белые струйки дымков. Под солнечными лучами соломенные крыши закурились паром, иней пятнами сходил с них, и вскоре по завалинкам застучала капель. Вызеленялась трава. Наступил обычный утренний час листопада; прогреваясь, отмороженные черенки листьев легко отцеплялись от ветвей, и всюду - под дубками, тополями, вишнями, акациями, яблонями - закружилась осенняя метель. Ранние заморозки, ранние заморозки.
– А к хате Варвары он не подходил, - сообщил Попеленко.
– Догадываюсь...
Я ничего не сказал своему приятелю об Антонине. Я подумал, что она никак не могла предупредить бандитов о приезде Абросимова. И вообще... Я же помнил, как она стояла у брички и смотрела на этого незнакомого ей райкомовского хлопца.
Рука конопатого парня свесилась с телеги, желтые от курева негнущиеся уже, твердые пальцы чиркали об обод колеса. И хотя передо мной был враг, к мертвому я уже не чувствовал никакой ненависти. Больно мне было. В следующий раз, быть может, они ухлопают меня. Потом настанет зима, и "ястребки", как зверей, выследят в лесах бандюг. Снова будут мертвые на телегах. А озимь занимает небольшой лишь клинышек на без того необширных приглухарских полях. Некому пахать, некому сеять. И по-прежнему бабы будут тащить на себе тяжкую ношу всей крестьянской работы.
– Что мы будем делать с ним? - спросил я у Попеленко, когда мы медленно проехались по селу, сопровождаемые взглядами глухарчан, лаем встревоженных собак и пением петухов.
– Видать, нездешний, - сказал "ястребок". - Провезем еще раз, может, кто признает.
Мы развернулись и снова поехали по улице, по самой ее середине. К кончарне, навстречу нам, шли работницы - ангобщицы, лепшицы, заготовщицы... Они смотрели на бандита, переглядывались, шептались о чем-то. Догадывался я, о чем они шептались. Мертвый, он конечно же для них, как и для меня, не был страшным бандюгой, злодеем, не был тем человеком, который убил мальчишку из Ожина и вырезал на его лбу звезду. Он был просто здоровенным деревенским парнем с красными загорелыми руками. Эти руки могли починить завалившуюся хату, сменить упавший плетень, перекопать яблоньку в саду. И уж обнять эти руки могли крепко и грубо, по-мужицки. Вот о чем, наверно, шептались вдовы и солдатки с гончарного. У них был свой взгляд на вещи.
Может, и не этот парень снял курточку с Абросимова? Может, убийцы просто отдали ему, когда вернулись в свой схорон, а сам он - запутавшийся, запуганный своими атаманами крестьянский сын? Э, нет, слишком ловок, слишком быстр! Запуганные действуют не так.
Никто из глухарчан не хотел признавать убитого.
– Повезли его на Гаврилов холм, - сказал я. - Чего валандаемся?
Мы направились в вербной дороге, что вела на кладбище. На повороте встретили Семеренковых. Отец как будто не заметил телеги. В этом конечно же было что-то странное. Но Антонина прямо и смело посмотрела на меня. Не спряталась, как обычно, за черными шорами платка. Наши глаза встретились. Мне показалось, она обрадована... Чем? Тем, что погиб конопатый бандюга, для которого она носила узелки?
– Антонина будет еще красивше сестры, - сказал вполголоса Попеленко, увидев, как я оглядываюсь. - Только та шибко выставлялась... как цаца!.. А эта тихая, горестливая. Вот только немая, инвалидка! Раньше вроде разговаривала... Лихоманка напала... Им бы какую бабку позвать, выгнать хворобу, да при их бедности и заплатить нечем! А инвалидку кто возьмет?
Я смотрел вслед Антонине. И она обернулась. Ну что мне делать с тобой, Антонина? Допросить? Не могу я тебя допрашивать. Отправить в район? Будет ли у них время разбираться с тобой? Нет!
– Сам ты инвалид! По языку, - сказал я своему приятелю. - Болтается он у тебя без привязи.
8
Вечером я отправился к гончару, оставив Попеленко дежурить на улице. Я взял с собой сидор, а в нем лежали четыре узелка, те самые. Сидор припрятал во дворе, прежде чем постучаться.
Семеренковы ужинали. Хата была просторная, большая даже по глухарским понятиям, где лесу хватало и где любили жить вольно, с раскрашенной обычным глухарским орнаментом громоздкой печью и двумя длинными столами. На одном из столов стоял кувшин с молоком, возле него две глиняные кружки и два ломтика хлеба - курице не хватило бы распробовать. По синеватому цвету молока нетрудно было определить, что оно не только снятое, но, пожалуй, еще и разбавленное водой. Ничего удивительного, что Антонина отличалась такой бледностью.
– Садитесь с нами, - сказал отец. Он исподлобья наблюдал за мной, ссутулившись, свесив под стол больную руку.
Антонина ничего не сказала. На ней было самотканого рядна домашнее платьице с заметными следами штопки, крашенное по бедности военного времени чернокленом. Совсем худое, севшее от бесконечных стирок, девчоночье платьице. Застеснявшись, Антонина накинула на себя платок, прикрыла острые плечи, проступающие в вырезе платья ключицы и резко очерченную туго натянутым, истончавшим рядном грудь. В платке она стала как будто старше, и даже движения ее изменились, приобрели большую плавность и женственность.
Глядя на нее, я забыл, что пришел для гневного разговора. Вот ведь какая незадача получалась с этой Антониной... Один вид ее отметал все подозрения, гасил злость. Хотелось смотреть на нее и молчать.
Она открыла дубовый шкафчик, достала еще один ломтик ржаного хлеба наверно, последний. Все, что было в доме, Антонина отнесла к роднику.
– Я только что поужинал, - сказал я. - Вы кушайте. Я рассматривал хату, не зная, с чего начать. Да, просто-таки незадача получалась. Прямо. передо мной была фотография. Семеренков и его покойная жена. Гончар был одет по-городскому, в шляпе и при галстуке. Он приехал сюда в голодные годы. С больной женой, с дочками, тихий и вежливый.
Второй дощатый стол был заставлен глиняными расписными игрушками. Часть из них уже прошла обжиг и отливала глянцем, а часть была еще сырая и тускло играла красками в вечернем свете.
– Вы ужинайте, а я посмотрю игрушки, можно? -сказал я.
Семеренков кивнул, но, прожевывая свой кусок ржаного хлеба и поднося к губам кружку, он искоса и испуганно, следил за мной, как будто ожидая какой-то неприятной выходки.
Игрушки были диковинные. Я никогда и нигде не видал таких. У нас на гончарне до войны делали всякие свистульки, животных из глины, расписанных "смужечками" и "хмеликами": подуешь в рыльце, они и свистят. Но то были хрюшки как хрюшки и барашки как барашки, все "як насправди", очень похожие на тех, что бегали в глухарских дворах. Такие свистульки лепили, наверно, с незапамятных времен, их можно было встретить в каждой хате на комодах, подоконниках, полках. Вид у иных был совсем обшарпанный. Это деды хранили память о своем голоштанном детстве. Это была их первая радость. И первая собственность... Потом вслед за глиняными в их жизни появлялись настоящие коники, телята, барашки и хрюшки, очень похожие на игрушечных. Мир детства смыкался с взрослым миром, хлопотливым и строгим. И никаких рубежей, приграничных столбов здесь не было. Ты еще прижимал к губам глиняного барашка, а тебя уже посылали пасти настоящего, впрягали в работу.