Высокий титул - Юрий Степанович Бобоня
— Во, растут! — удивился я. — Хоть убей, не знаю эту Дюймовочку!
— Это Светланка, председателя нового дочка, — ответила Ленка. — В седьмой класс перешла.
— Тебе-то откуда известно?
— А мне все должно быть известно — я ведь баба! — усмехнулась она и, вздохнув, добавила: — Сирота она… Жена у Басова умерла при родах, а он с тех пор не женится… Так и живет с матерью и дочкой.
— Надо ж!.. — Я еще раз оглянулся. — Одна — и в лес не боится. Видно, в отца!..
…Стройная, налитая силой, заневестившаяся Ленка, на виду у деда и оторопевшей тети Паши, целовала меня в губы и щеки в военкоматском дворе…
Целовала, прикрывая мохнатыми ресницами потемневшие глаза. В тот миг мне казалось, что затихла вокзальная сутолока, я не видел разноликого многолюдья, а видел только ее брови стрельчатые, ровный, чуть приподнятый нос, сочные припухшие губы, в уголках которых, если внимательно вглядеться, скользило скрытое легкомыслие…
…Было все: клятва в вечной любви, щедрые прощальные слезы, недосказанность фраз, легко видимая в наших глазах… Дед был, который все время петушился и хвастался:
— Я-то дождусь беспременно! Выдюжу! Вертайся орлом — свадьбу сварганим отаровскую! Ы-ых!..
Была еще тетя Паша с синеньким фартуком у мокрых глаз… И вот он — гудок, взмах руки — и прощай, Лебяжье! Я вернусь! Очень скоро вернусь… Жизнь-то какая началась!.. Началась для меня. А я для нее пока ничегошеньки не сделал…
Глава шестая
В армии, как в песнях…
Все ученья, да ранний подъем…
А для тебя, родная, есть почта полевая…
Трудно, слов нет. Но что эти трудности перед тем счастьем, что ждет меня не дождется в родной деревушке!
Письма от Ленки летели на самолетах. От деда — на поездах.
И проходили, похожие один на другой, соленые солдатские дни, скрашенные синими и белыми конвертами дорогих солдатских писем…
А на последнем году службы замолчала моя Ленка. В начале года поезда везли ее письма, потом лошади, а потом…
Я ждал долго. Не верил и не хотел верить в это молчание и люто возненавидел солдатского почтальона. Тот не в шутку огорчился и, верно, ждал моих писем больше, чем своих собственных.
А писем не было…
Конечно, Владивосток — не рукой подать от Лебяжьего, да и матросская служба неустойчива — нынче здесь, а завтра там, как говорится… Но все равно все сроки были пересрочены. Ко всему — замолчал и дед. Недобрые мысли легли на душу, время остановилось, и даже увольнительные в город я брал с неохотой, потому что мне было мучительно скучно слоняться по тугим руслам улиц, где чем больше праздности и веселья, тем острее чувствуешь свое одиночество.
А по ночам снились мне лебяженские проулки, светлая речка Блестянка и огромные Ленкины глаза…
И когда я отчаялся ждать, письмо наконец пришло. Его принес почтальон в Ленкомнату, где я сидел и казнился над стихом о безответной любви (а кто не казнился в свое время?), и, размахивая конвертом, заорал:
— Без «Барыни» не отдам!
Ох и лихо ж я тогда отплясывал! Ходуном ходили стены и окна, потолок и половицы. Ребята улюлюкали эту самую «Барыню» до тех пор, пока я не свалился на стул.
А письмо было от деда. Подробнейшее сообщение о том, что деревня цела, что кобель Барбос ослеп уж, и целая страница о председателе колхоза Басове с дедовым резюме: «…человек-то он нужный колхозу, но хватка у его, что у волкодава, а люди не волки».
В конце письма дед оправдывал свое столь долгое молчание: «…Купили мы с Пелагеей телевизор и попервам было нужду справить некогда. Теперь же, дал бог, телевизор блымнул, а починить негде, стало быть, не дотянули мы до города-то…»
Ах, дедушка ты, дедушка! Забыл ты, что ли, про Ленку-то мою написать хоть пару строчек?..
Но дед не забыл. Впопыхах я не заметил на последней странице двух коротеньких, корявых строчек, написанных на полях поперек листа: «…Ленка (Елена, стало быть) вышла замуж за милиратора (видимо, мелиоратора) не то Автомонова, не то Артамонова. Припекло ей, не иначе. А девок наросло у нас, что грибов! Танька Белкина, сопля, и та титьки навстропалила».
…Та-а-ак… Как же это, Ленка, то бишь… Елена Даниловна? Это — как?.. А любовь твоя, а клятвы?.. Хотя, что клятвы! Язык без костей, как говорится… Да и не за слова твои я полюбил тебя, не им верил. Я тебе верил, тебе, всей — от головы до пяток, до голоса твоего, до дыхания, а ты предала меня… Но почему?.. Ты ведь тоже меня любила! Любила…
И пусто стало в мире…
Но что эта мирская пустота против той, ни с чем не сравнимой, во мне самом! Жить-то как?..
Но стоп, Отаров! На тебя это не похоже: жить — не жить!.. И ты всегда хотел жить и любил жизнь, и если она еще не поняла тебя, так пойми ты ее — жизнь-то! Оглянись на прожитое и пойми…
Какое б горе мелких неудач,
Какая бы беда ни удручала —
Руками стисни горло и не плачь!
Засядь за стол и все начни сначала…
Вот так, Эдуард Петрович! Тебе сейчас больно, но боль не бывает вечной… Вспомни затеси свои по дороге к той, открытой тобой, луговине в лебяженском лесу. Вспомни, как падали листья…
Каждый год умирают листья на деревьях и каждый год рождаются снова. Главное же — остается дерево, по жилам которого течет, хоть белая, но кровь.
Мне жаль листьев, ставших мусором, но я ведь знаю, что снова будет весна, и я увижу другие листья. По моим жилам течет красная кровь, обретшая плоть и человеческие чувства. И если сегодняшняя осень сорвала мои чувства-листья, то тем самым еще раз подтвердила, что у меня с каждым деревом, с каждой веточкой его самая кровная связь. И будет у меня новая весна!
Но пока она наступит, мне нужно пережить долгую зиму, которую не исчислишь месяцами.
…Пройдут годы, и я пойму: то, что разбилось, не сложить и не склеить, а той юношеской любви, что когда-то была у нас с Ленкой, уже нет и не будет ни в мечтах и ни наяву.
Я остался на сверхсрочную.
Решил так: пройдет два-три года, вытравится из сердца та боль и обида, что захлестнула меня после дедова письма перед самой демобилизацией. Засяду за книги, поступлю в университет и приобрету профессию. А тогда в Лебяжье нагряну — встречай меня, Елена Даниловна, да не руки