Михаил Булгаков - Том 2. Роковые яйца. 1924-1925
Он вынул из ящика стола фотографическую карточку и стал всматриваться по очереди то в меня, то в нее.
— Э, нет. Это не я, — поспешно заявил я.
— Усы сбрить можно, — задумчиво отозвался симпатичный.
— Да, но вы всмотритесь, — заговорил я, — этот черный, как вакса, и ему лет сорок пять. А я блондин, и мне двадцать восемь.
— Краска? — неуверенно сказал маленький.
— А лысина? И кроме того, всмотритесь в нос. Умоляю вас обратить внимание на нос.
Маленький всмотрелся в мой нос. Отчаяние овладело им.
— Верно. Не похож.
Произошла пауза, и солнечный зайчик родился в чернильнице.
— Вы бухгалтер?
— Боже меня сохрани.
Пауза. И кроны каштанов. Лепной потолок. Амуры.
— А зачем вы в Тифлис едете? Отвечай быстро, не задумываясь, — скороговоркой проговорил маленький.
— Для постановки моей революционной пьесы, — скороговоркой ответил я.
Маленький открыл рот и отшатнулся и весь вспыхнул в луче.
— Пьесы сочиняете?
— Да. Приходится.
— Ишь ты. Хорошую пьесу написали?
В тоне его было что-то, что могло тронуть любое сердце, но только не мое. Повторяю, я заслуживаю каторги. Пряча глаза, я сказал:
— Да, хорошую.
Да. Да. Да. Это четвертое преступление, и самое тяжкое из всех. Если б я хотел остаться чистым перед особым отделом, я должен был бы ответить так:
— Нет. Она не хорошая пьеса. Она — дрянь. Просто мне очень хочется в Тифлис.
Я смотрел на носки своих разорванных сапог и молчал. Очнулся я, когда маленький вручил мне папиросу и мой ордер на выезд.
Маленький сказал тому с винтовкой:
— Проводи литератора наружу.
Особый отдел! Забудь об этом! Ты видишь, я признался. Я снял бремя трех лет. То, что я учинил в особом отделе, для меня хуже, чем саботаж, контрреволюция и преступление по должности.
Но забудь!!!
II. Вечные странникиВ 1924 году, говорят, из Владикавказа в Тифлис можно было проехать просто: нанять автомобиль во Владикавказе и по Военно-Грузинской дороге, где необычайно красиво. И всего двести десять верст. Но в 1921 году самое слово «нанять» звучало во Владикавказе как слово иностранное.
Нужно было ехать так: идти с одеялом и керосинкой на вокзал и там ходить по путям, всматриваясь в бесконечные составы теплушек. Вытирая пот, на седьмом пути увидал у открытой теплушки человека в ночных туфлях и в бороде веером. Он полоскал чайник и повторял мерзкое слово «Баку».
— Возьмите меня с собой, — попросил я.
— Не возьму, — ответил бородатый.
— Пожалуйста, для постановки революционной пьесы, — сказал я.
— Не возьму.
Бородач по доске с чайником влез в теплушку. Я сел на одеяло у горячей рельсы и закурил. Очень густой зной вливался в просветы между вагонами, и я напился из крана на пути. Потом опять сел и чувствовал, как пышет в лихорадке теплушка. Борода выглянула.
— А какая пьеса? — спросила она.
— Вот.
Я развязал одеяло и вынул пьесу.
— Сами написали? — недоверчиво спросил владелец теплушки.
— Еще Гензулаев.
— Не знаю такого.
— Мне необходимо уехать.
— Ежели не придут двое, тогда, может быть, возьму. Только на нары не претендовать. Вы не думайте, что если вы пьесу написали, то можете выкомаривать. Ехать-то долго, а мы сами из политпросвета.
— Я не буду выкомаривать, — сказал я, чувствуя дуновение надежды в расплавленном зное, — на полу могу.
Бородатый сказал, сидя на нарах:
— У вас провизии нету?
— Денег немного есть.
Бородатый подумал.
— Вот что… Я вас на наш паек зачислю по дороге. Только вы будете участвовать в нашей дорожной газете. Вы что можете в газете писать?
— Все, что угодно, — уверил я, овладевая пайком и жуя верхнюю корку.
— Даже фельетон? — спросил он, и по лицу его было видно, что он считает меня вруном.
— Фельетон — моя специальность.
Три лица появились в тени нар и одни босые ноги. Все смотрели на меня.
— Федор! Здесь на нарах одно место есть. Степанов не придет, сукин сын, — басом сказали ноги, — я пущу товарища фельетониста.
— Ну, пусти, — растерянно сказал Федор с бородой. — А какой фельетон вы напишете?
— Вечные странники.
— Как будет начинаться? — спросили нары. — Да вы полезайте к нам чай пить.
— Очень хорошо — вечные странники, — отозвался Федор, снимая сапоги, — вы бы сразу сказали про фельетон, чем на рельсе сидеть два часа. Поступайте к нам.
Огромный чудный вечер сменяет во Владикавказе жгучий день. Края для вечера — сизые горы. На них вечерний дым. Дно чаши — равнина. И по дну, потряхивая, пошли колеса. Вечные странники. Навеки прощай, Гензулаев. Прощай, Владикавказ!
Приключения стенгазеты
(ее собственный дневник)Я — стенгазета. Издаюсь на ст. Павлоград Южных жел. дор. Зовут меня «Клевак». Имя, может быть, и не особо красивое, но рабочее. Так меня окрестил мой папаша — профкружок в честь инструмента, которым вытягивают гнилые шпалы из-под пути.
В начале моей жизни (в декабре 1923 года) меня писали на больших листах в пяти экземплярах, причем я висела на всех стенах.
Через некоторое время меня стали писать на трех листах, а потом на одном. Причем мой заголовок нарисовали на доске, а статьи на листах бумаги приклеивали на нее. Из двухнедельной меня сделали постоянной и на старые новости наклеивали новые новости. Жаль только, что вися под постоянным заголовком, я никуда из месткома не выходила.
В одно прекрасное время вместо новостей на мне почему-то появились объявления, и притом в таком количестве, что я совершенно ослепла. Невероятно воняло клеем, и как сквозь сон я слышала, что мой профкружок распался к чертям
Однажды летом 1924 года я слышала разговор, что будто бы меня берется издавать ячейка комсомола.
И точно: однажды утром с меня содрали все бельмы, и я вижу, что передо мной стоит секретарь месткома и внимательно смотрит на меня. Проходили всякие люди и спрашивали:
— Чего ты смотришь?
Он ответил:
— Я хочу раскрасить ее попривлекательнее и поидейнее, но рисовать совершенно не умею.
Тем не менее, не умея рисовать, он нарисовал эскиз идейного содержания, потратил на это дело восемь дней.
Затем он призвал нашего уважаемого маляра-артиста — комика-режиссера — бывшего ремонтного рабочего, а ныне истопника и совершенно безыдейного художника Петрушку и вручил ему деньги и свой эскиз.
Петрушка данный ему эскиз потерял и нарисовал меня по своему собственному эскизу: желтыми буквами по зеленому фону, устроив таким образом надо мной пивную вывеску.
Когда я высохла, меня торжественно внесли в местком, и не смотря на то, что я была единогласно признана двухнедельной, в течение пяти месяцев выпустили всего лишь три номера.
Самым лучшим периодом моей жизни был третий номер, который был очень хорошо раскрашен и вывешен не в месткоме, а в культуголке, где рабочие любовались мной.
Затем про меня почему-то забыли, а так как на мне была карикатура, изображающая рабочих, бегущих в ватерклозет, то какой-то шутник изобразил на мне кучки брызжущего человеческого кала, испакостив таким образом всю мою физиономию.
Можете судить сами.
Однажды вечером подошел ко мне секретарь месткома, увидал на мне безобразие и содрал меня, сказав стоящим рядом комсомольцам:
— Надо, ребята, следить за газетой и не подрывать ее авторитета дурацкими рисунками.
Слова его были очень умные. Но так как он, содрав меня, ничего на доску не навесил, то очень скоро меня поперли со стены и поставили в темный коридор.
Где я стою и до сих пор.
Стою и думаю — до каких же пор я буду стоять? Разные люди ходят вокруг меня и говорят, что вся моя редколлегия яростно занимается физкультурой. Кроме этого, в местном кинематографе появились две изумительные по глупости картины: одна — «Месть маркитантки», а другая — «Муж, жена и вопрос». Эти картины проглотили не только все внимание редакторов, но и все их главные средства.
Однако где эти 93 коп. — неизвестно. Боюсь, не слопала бы их маркитантка?
Таким образом, я стою в пыли и паутине. Зарастаю грязью и думаю, что в один прекрасный день вместе с моим пивным заголовком расколют на дрова.
С почтением
стенгазета «Клевок»
Дневник записали совместно рабкор Клевак и фельетонист Булгаков.
«Гудок», 5 февраля 1925 г.
Удачные и неудачные роды
558-го рабкора рассказЧуден Днепр при тихой погоде, но гораздо чуднее Московская участковая страхкасса М.-Б. Балт. ж. д.