Сергей Мартьянов - Дозоры слушают тишину
— Да, сочиняет стихи. Главным образом, о своем родном колхозе, о доярках и свинарках, о телках и поросятах. Пра-шу!
Ребята разразились смехом. Удалов вышел красный, как рак, и долго не мог вспомнить первые строчки.
Все это было давно, но об этом не забыл Удалов.
Прибежали тревожные. Отдышавшись, Симаков коротко расспросил, как было дело, и Клевакин уже совсем уверенно доложил, что никого с вышки не видел. И хотя это было позорно — не заметить в какой-нибудь сотне метров от себя человека, — он признался в этом позоре. Стоически выдержав изумленный взгляд лейтенанта, он повторил еще тверже:
— Никого не видел, товарищ лейтенант!
О, какой гнев обрушат на Пушкаря эти ребята, когда узнают всю правду!
А лейтенант начал действовать. Удалова, Пахомова и еще одного пограничника он послал на прочесывание ближайших кустов, сам же с инструктором розыскной собаки ринулся по следу через контрольную полосу к границе. Овчарка уверенно прошла до чинары, покрутилась вокруг и повернула обратно, через густые высокие травы, через вспаханную полосу. Потом начались поиски около тропы, в кустах, на склоне гор.
Началось повторное изучение следа, ползанье на коленях, перезванивание с капитаном. Овчарка, как и следовало ожидать, тянула по тропе к заставе, но инструктор удерживал ее и заставлял искать в кустах и высоких травах.
Лейтенант чертыхался, солдаты взмокли от пота, а результатов не было никаких. «И не будет! — злорадствовал Клевакин. — Хе, вот вам и Пушкарь, хороший парень с хорошим открытым лицом… Вот он сидит сейчас спокойненько в дежурной комнате и соображает: «Так, следы возле чинары… Значит, тревога из-за меня. Но я буду молчать. Зачем получать нахлобучку? Пусть бегают, ищут, а я посижу. Вот только бы Клевакин меня не продал. Ведь он, наверное, видел, как я подходил к чинаре. Ну, ничего, как-нибудь отверчусь. А если не видел, тем хуже для него. Такой знаменитый наблюдатель — и вдруг проворонил. И тогда ему всыплют». Вот какой ваш Пушкарь, вот как он думает. Но он ошибается. Наш капитан не такой, чтобы не распутать все до конца. А я буду молчать. И пусть Пушкарю всыплют. Ведь это черт знает что — лазить по контрольной полосе, когда вздумается!..»
Так размышлял Клевакин, хладнокровно наблюдая, как его товарищи ползают по колючим кустам.
7
Но обо всем этом мы узнали потом, а сейчас ждали в дежурной комнате. Прошло полтора часа после объявления тревоги.
И тут впервые прозвучало слово «чинара».
— Так… а дальше чинары следы не идут? — переспросил Баринов в трубку. — Возвращаются обратно к тропе? Давайте еще посмотрите, не идут ли дальше чинары?
В следующую секунду мы все обалдело смотрели на Пушкаря.
— Товарищ капитан, так это ж мои следы! — крикнул он, вскакивая с пола.
— Как ваши?
— Это я подходил к чинаре.
Если тишину можно назвать мертвой, то именно такой она и была в нашей дежурке.
— Зачем подходили? — спросил капитан, бледнея.
— Чтобы сорвать листочек, товарищ капитан. На память.
Пушкарь был великолепен в своем чистосердечии!
— Какой листочек? На какую память?
— Ну, на память о границе. С самого крайнего дерева в Советском Союзе. Вот он. — Пушкарь быстро вынул из кармана зеленый, чуть привядший листик и протянул капитану. — Я хотел отправить его Катюше, в Суздаль, да еще не успел… Тревога помешала, — и он беспомощно посмотрел на нас.
Мы покатились со смеху. Несколько здоровенных молодых глоток долго сотрясали стены заставы. Что ни говорите, а такое увидишь не каждый день.
Побагровел и капитан. Но он был начальник, и ему надлежало разобраться в случившемся.
— Вы понимаете, что вы наделали? — спросил он тихо, когда мы умолкли, сообразив, что смеяться все-таки не над чем. — Вы отдаете себе отчет в том, что совершили?
Что мог ответить Пушкарь? Он стоял, понурив голову, не поднимая своих ясных смущенных глаз выше начищенных сапог капитана.
— Почему вы сразу не признались в этом? Ведь вы же слышали, что следы в районе восьмой розетки?
— Я не догадался, что это возле чинары, — вымолвил негромко Пушкарь.
— Он ведь новенький! — поддержал его кто-то из нас.
— Разве что новенький, — обронил капитан. — А то бы… — он протяжно выдохнул воздух, повертел в руках злополучный листик, сунул его зачем-то в стол и приказал дежурному дать сигнал отбоя.
В открытое окно было видно, как в черное небо взвилась белая ракета.
Бедный Пушкарь, он растерянно стоял посреди комнаты и не смотрел на нас. Но, странное дело, мы не испытывали к нему ни презрения, ни злости. На душе у нас даже стало как-то светлее и легче. И все мы уже хотели, чтобы капитан не кричал на него и разобрался как следует.
Капитан допрашивал Пушкаря с пристрастием. Он, конечно, понимал побуждение солдатской души, но нельзя же так!.. А еще в «Огонек» сфотографировали. Черт знает что! Корреспондент уже уехал, и теперь придется звонить в отряд и просить, чтобы приехал снова и сфотографировал Клевакина.
Тут капитан вдруг запнулся, и кто-то из нас отгадал его мысль.
— Постойте, а разве Клевакин не видел с вышки, как Пушкарь подходил к чинаре?
Надо отдать справедливость начальнику заставы, он оказался на высоте. Действительно, разве Клевакин не видел? И сколь ни тяжело было нашему капитану подозревать Клевакина, он тоже спросил Пушкаря об этом.
— Не знаю, — ответил Пушкарь.
— А если подумать? — настаивал Баринов.
— Не знаю, — повторил Пушкарь.
И мы понимали его. Чего он не знает, того не знает. Зачем наводить на человека напраслину? Кроме того, он и подумать не мог, что Клевакин способен на такую пакость. Одно дело — завидовать из-за фотографии, насмешничать, а другое — поднять тревогу. Нет, он не допускает такой мысли.
Это еще больше заставило капитана поверить в виновность Клевакина. О нас и говорить нечего.
А с границы уже возвращались наряды. Вернулся лейтенант Симаков со своей группой, вернулись все остальные. На них было жалко смотреть. Шестая тревога за неделю!
Клевакин был немедленно вызван в канцелярию и пробыл там до тех пор, пока мы не почистили оружие.
О чем они разговаривали с капитаном, мы могли лишь догадываться. Вышел оттуда Клевакин бледный, как смерть, а капитан велел выстроить весь личный состав.
И мы узнали всю правду.
— Рядовому Пушкарю за романтику объявляю выговор, — сказал капитан. — А насчет вас, ефрейтор Клевакин, — он сурово посмотрел в его сторону, — насчет вас пусть решат ваши товарищи.
Мы расходились молча. Никто не смотрел на Клевакина, никто не подходил к нему. Что решать? Все было ясно.
И все же Вася Брякин, тот самый Вася Брякин, который выбежал по тревоге без одной портянки, не выдержал и взмолился:
— Ребята, дайте я ему морду набью!
— Не положено, — угрюмо обронил сержант Удалов.
— Разве ж только, что не положено… — вздохнул Вася и философски добавил: — Вот поди разберись, кто хороший человек, а кто вредный.
Через два дня Клевакин сам стал просить нас:
— Ну, ребята, ну набейте мне морду. Только скажите хоть слово.
Но теперь нам самим уже не хотелось связываться с ним.
А еще через день Клевакин был переведен с заставы в хозвзвод на должность сапожника.
1962 г.
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ АКАЦИИ
Вся застава знала про мою любовь к Даше Захаровой, лучшей из девушек Севастополя, и только начальник наш, капитан Замашкин, как будто не замечал этого. Во всяком случае, он не вызывал меня к себе и не говорил: «Очень хорошо, товарищ Рябинин, что вы любите такую замечательную девушку, предоставляю вам десять суток отпуска, поезжайте в свой Севастополь и повидайте свою Дашу». А встретиться с ней мне нужно было непременно и как можно быстрее.
И вот почему. В последнем своем письме Даша как бы между прочим сообщила, что недавно выступала с художественной самодеятельностью в матросском клубе и что потом танцевала там с каким-то мичманом. И будто бы мичман этот четыре раза наступил ей на ногу. И все, больше о мичмане ни слова.
А теперь представьте себе девушку девятнадцати лет, черноглазую, смуглую, белозубую, с лицом русской боярышни. Косы, уложенные на голове венцом и повязанные, словно кокошник, ярким платочком, еще больше придавали ей это сходство. Дружили мы с девятого класса, вместе составляли шпаргалки, вместе ныряли с памятника затопленным кораблям, вместе лазали по развалинам старинных бастионов, знали каждый камень на Малаховом кургане. Провожая меня на границу, она просила писать ей почаще. Я обещал. Первый год мы переписывались чуть ли не каждую неделю, хотя это и было мне трудновато: не люблю писать писем. Потом я стал отвечать все реже, а последнее письмо послал месяц назад. Мне казалось: достаточно того, что я все время думаю о ней.