Виктор Потанин - Письма к сыну
— Я вижу, что не был. Вот тебе задание — побывай.
И на другое утро я пошел по его заданию. День был теплый, и парила, чутко дышала земля. Но через час я уже все забыл, растерялся. У меня в глазах вдруг встала такая синь, что застучало сердце. Я смотрел, смотрел — и не верил. Передо мной расстилалась сплошная водная гладь, по которой зелеными зыбкими родинками разбегались небольшие островки, возвышения. Что за чудо! Нет, я не ошибся: это сияли вешней водой, тянулись к небу, к веселым птицам наши луга. Но откуда столько воды? Вроде и наводненье-то нынче не больше прошлогоднего. Но воды было много! И птиц тоже много — целые тучи!.. И дикие утки, и чайки, даже залетели откуда-то дикие лебеди. Я смотрел на это белое чудо — видение, и все во мне замирало и зябко сжималось: вот и повидал наконец шипунов, повстречались… А когда это было в последний раз? Наверно, в детстве было, конечно же, в детстве…
Но что лебеди? Хотя это здорово — лебеди!.. Зато в то лето столько накосили сена, что хватило его на план и на обязательство, да еще и на личных коров осталось. Сено и стоговали, и завязывали в тюки, прессовали. Я сам был на одном из воскресников. Запомнилось мне, надолго осело в душу то веселое настроение — и песни, и купание в Тоболе, и особый чай на вишневых корешках и на травке. Но больше всего мне запомнилось, как радовался тогда, ликовал председатель: он и сгребал сухие валки и подавал на зарод, он и шутил больше всех и смеялся, он успевал везде, и всем он был нужен, и все его звали к себе, — и чтоб стоять только с ним, только с ним. И чтоб только его голос слышать, дыхание… Как я ему завидовал… А вечером председатель пригласил меня домой: приходи, мол, на огонек, поговорим по душам.
И вот уж я в гостях: сижу в большой светлой комнате и смотрю на них, а они — на меня. За широким длинным столом сидит вся семья Архиповых и пьет чай. Вернее, пьют только старшие, а младшие Архиповы увлекались сказкой «Несмеяна-царевна». Они расположились рядком на диване, и Андрюша неторопливо читает: «Как подумаешь, куда велик божий свет! Живут в нем люди богатые и бедные, и всем им просторно…» Голосок у него то поднимается кверху, то переходит в громкий тревожный шепот, то совсем-совсем опадает. Может, так и надо читать наши русские сказки. Конечно же, так! Иначе бы не сияли глаза у сестренок — у Наташи и Олюшки!..
И так проходит час, а может, и больше. А я все сижу среди старших. Мы потихоньку беседуем и так же не спеша попиваем очень крепкий чай с густым молоком. Оно такое густое, что сверху в чашке стоит янтарная пленочка. Но чай все равно хорош — он веселит меня, успокаивает. Да и разговор меня успокаивает: мы говорим о грибах, о рыбалке, о наших озерах. Ну и, конечно же, о колхозных делах. Потом замолкаем надолго и о чем-то думаем, вспоминаем. Затем опять выходим из своего одиночества, и вот уж снова — снова спешим друг к другу с вопросами, — и даже горячимся теперь, не дослушиваем… И вот опять замолкаем надолго, и только голос Андрюши что-то вещает о Несмеяне. Наконец хозяин нарушает молчание:
— Крестьянское дело должно быть потомственным! А иначе — все прахом, каши не сваришь… — Он посмотрел на меня недоверчиво: почему, мол, молчишь, не согласен? Но я с ним согласен, очень согласен. И жена Люда с ним тоже согласна. Она — верный друг его и помощник. Она в колхозе «Россия» — главный экономист.
И вот уж он переводит глаза на нее, и глаза его ждут поддержки, сочувствия, и поддержка приходит:
— Правильно, Витя, согласна я. Нужно хранить в семьях наши традиции… На земле нужны крепкие люди — хозяева. А то языком-то порой мы работаем, а как до дела — сразу уселись…
В ответ на ее слова он усмехается, но усмешка не злая, а добрая. И в глазах — тоже свет, добрый свет, И все-таки не выдерживает:
— А как хранить — ты подумала? Ведь город рядом — такой насос… Не насос, а целая водокачка.
И прав хозяин. До города всего тридцать два километра. А дорога — чистый, ровный асфальт. И уезжали всегда по этому асфальту только самые молодые, самые лучшие. А кто их осудит? Им хотелось белый свет посмотреть, да и себя показать. А некоторых сами родители отправляли: давай, мол, сынок, поезжай, собирайся! Ищи в городе свое положение. А у нас кого — все нехватки да недостатки. И того нет, и другого. А когда направится все — нам еще не сказали…
И уезжали навсегда те сынки и любимые дочери. Оставались одни старики с тяжелыми думами — нам, мол, ехать уже в город не надо, нам уж только в борок, на покой… Оставались, конечно, и молодые. Но это были все люди с профессиями — трактористы, комбайнеры, шоферы. У них на руках уже были машины — значит, и заработок. И вот это держало…
— И такой насос работал безостановочно, — продолжает свою мысль председатель. — Он и теперь работает, как часы…
— А почему? — Я оборачиваюсь на хозяина дома и чувствую, что волнуюсь. — Почему и теперь иной смотрит на назначение в деревню, как на страдание… как на несчастный случай, на горе?.. Почему тебя оставляли в аспирантуре, а ты все же поехал?
— Ну, я — это я, — смеется хозяин.
— Мы — люди особые, — уточняет жена. А сама хитро щурится, и брови сходятся у переносицы. Глаза у нее длинные, синеватые, очень похожие на продолговатую сливу. Какие-то нездешние, конечно, глаза. Но Люда родилась в соседнем районе, а свадьбу сыграли, когда учились в Курганском сельхозинституте. И вот уж трое детей у них, а ведь каких-нибудь шесть лет назад супруги Архиповы еще стояли на комсомольском учете. И на молодежные вечера ходили, на танцы… Но мои мысли перебила хозяйка:
— Да, мы с Витей особые. Мы же — крестьяне! И у нас — где хлебушек, там и душа. А хлеб-то в городе не растет… — Она смеется и смотрит долгим взглядом в окно.
Там и душа, там и спасение… И еще она там у женщины, где дом ее и где дети. И где тополек под окнами, посаженный дочкой Олюшкой… И еще там она, где огород, где мычит корова, где зеленеет береза на теплой колхозной земле… А раз так у женщины — у жены, значит, так и у мужа. Потому, наверное, и начал председатель свою жизнь у нас с постройки большого дома… Но мои мысли вдруг перебивает детский голос. Это Андрюша громко читает: «Жили-были старик со старухой: у них был сын, по имени Иван. Кормили они его, пока большой вырос, а потом и говорят: «Ну, сынок, доселева мы тебя кормили, а нынче корми ты нас до самой смерти…»
— Как все просто! — смеется старший Архипов. — А нынче корми ты нас… В этом же — мудрость вся, честное слово! Мы, мол, на тебя тянулись, переживали, а теперь ты нас до смерти дотягивай. А где взять эту кормежку? Да ясно же где — на земле надо работать. И чтоб с утра даже и дотемна. Значит, нет у младшего выбора, нет второго решения. Раз ты крестьянин-хозяин, то и крестьянствуй… У меня вот тоже не было выбора. — Он задумчиво морщит лоб, потом медленно отпивает чай. — Да, не было выбора… И мать моя всю войну не слезала с колесника, а отец был комбайнер. Даже дед Капитон Филиппович — и тот вечный крестьянин… — Он задумчиво улыбается, потом кладет мне ладонь на плечо. — А если серьезно, то и я бы мог куда-нибудь на завод, а то в медицинский… А если уж вовсе серьезно, то это было бы горе для меня, поражение…
— Почему?
— Не приняла бы душа. Как моя жена говорит: мы же особые. Мы же — крестьяне. Вот отними все это… — Он махнул куда-то вправо рукой. Но я и без слов его понял, я догадался.
— Отними — и жизнь, считай, кончена. Летальный исход, сосновая крышка. Потому порой и обидно…
— За кого?
— За нашу школу, к примеру, за учителей… Вот кричим везде, призываем — на фермы идите, на фермы! А в жизни что: какая-нибудь девчонка двойку получит, ее сразу же и учитель стращает — «с твоими знаниями только в доярки…». А с парнями — хуже того. У нас тут одному мальчишке прозвище дали — скотник Вова да скотник Вова… Так этот Вова чуть в петлю не залез. Нет, милые, так дальше нельзя! — Он точно бы пригрозил кому-то, и лицо его побледнело. — Эти дела надо вместе: и чтобы школа, и чтобы родители… — Но докончить он свою мысль не успел, потому что вошла Люда, с большой стеклянной банкой в руках, а там — молоко.
— Пока вы тут сидели, я уже подоила нашу доену. — Она разливает молоко по стаканам и предлагает мне:
— Пейте, пейте молочко — будете здоровы. — Она смотрит то на меня, то на мужа своими длинными сияющими глазами:
— Пейте, пейте, не обижайте хозяйку. А мы сами-то привыкли к парному. А вот Андрюша все время отодвигает. И Наташу с Олюшкой не заставишь…
И я беру из ее рук теплый, почти горячий стакан. А в ушах все не стихают ее слова: «…и Наташу с Олюшкой не заставишь…» И я пью молоко очень маленькими глотками, а душа опять шепчет, завидует: счастливые вы, счастливые… И все у вас ладится, и все на виду: и работа, и дети, и сами вы больше всех на виду. Потому и любят вас, уважают… И мне бы встать теперь, попрощаться, но почему-то не могу, не решаюсь. И чтобы оправдать себя, опять придумываю вопрос: