Борис Пильняк - Том 5. Окэй. Камни и корни
Штандарт – и стандарт – скачут!
21Дорогой читатель, когда вы приедете в Нью-Йорк, ваш друг скажет вам, что он для вас «построил» вечеринку. Вы – советский гражданин, вы готовитесь к речам и готовите речь, придумывая старательно, как бы соблюсти вежливость и уложить в ваши слова неуложимое рядом – вашу родину и Америку, ибо вы, советский гражданин, конечно, думаете о социализме, но помните о «веровании» в Бога по консульскому предписанию. Так эту речь готовите вы зря. Когда «строят» для вас вечеринку – это значит, что гости придут к половине десятого, а вы приглашаетесь к шести. Вы с хозяином выпиваете по его достаткам и решаете, в какой ресторан вы едете обедать, к мексиканцам или японцам, ваш друг за вас платит. Вы возвращаетесь к вашему другу после обеда. Начинают приходить остальные гости. За руку здороваются немногие. Если дело происходит летом, мужчины, сказав «хэлло!» (здравствуйте), снимают пиджаки и немедля приступают к экстренной работе – фокстротят часов до трех под граммофон иль радио. Разговоров никаких не полагается. По достатку вашего друга – пьют алкоголь, ибо – если алкоголя нет, то и вечеринки не построишь. Часам к половине четвертого начинают развозиться по домам и вечностям. Если дом вашего друга побогаче, то коктейлят и фокстротят не под электричество, но под стеариновые свечи разных окрасок и толщин. Советский гражданин, естественное дело, иль совсем не фокстротят, а уж если танцует, то у него получается не фокстрот – лисий шаг, – а бертрот – шаг медвежий. Трудолюбиво заготовленные речи расползаются в ералаш от трудолюбия полотеров, приглашенных в честь советского гражданина.
Вечеринок с речами у меня было мало, но все же были. Рей Лонг построил для меня обед в Метрополитен-клаб. Когда я просматривал список приглашенных, за именем каждого были многотомные труды и биографии: это были крупнейшие американские писательские имена, известные не только в Америке, но миру. В Метрополитен-клаб не допускаемы женщины. Мы пришли в смокингах. Стены и портьеры Метрополитен-клаба уничтожали шум города. В Метрополитен-клабе горели свечи, и в креслах из свиной кожи разлегалось покойствие. Нас было человек сорок – их, знаменитейших, и моих друзей со мною. Гости встречались за коктейлями. Гости сели за священнодействие обеда, за спинками стульев построились лакеи. Свечи величествовали. Рей Лонг сказал речь, торжественную, как Метрополитен-клаб. Вторым говорил я, речь свою я готовил дня три, с таким же трудолюбием, как излечивают флюс, – говорил я о заборах национальных культур, об СССР, о земном шаре, о том, что честь, оказываемая мне этим обедом, не есть честь мне лично, но той прекрасной литературе, прекрасной и молодой, которую создали зори социализма и грозы революции, – о молодости я говорил с особенным удовольствием, ибо действительно я да Люи Фишер, да Мендельсон, да Джо, – только мы и были на этом обеде молоды, хоть и относительно, конечно, – остальные ж рассчитывали свое время от пятидесяти, от шестидесяти и больше. За мною говорил Синклер Льюис, нобелевский лауреат, – он высок, узкоплеч, сероглаз, краснолиц. Он нашел меня своим взором, сосредоточил свой взор и сказал:
– Я ничего не буду говорить о Советском Союзе и о Пильняке, – и смолк.
Пауза была величественна, как Метрополитен-клаб. Синклер Льюис нашел глазами Теодора Драйзера.
– Я ничего не могу говорить о Советском Союзе и о Пильняке, – глаза Льюиса стали страшными, устремленные на Драйзера, – потому что один из присутствующих здесь украл у моей жены три тысячи слов, – сказал Льюис и смолк.
Пауза не походила на Метрополитен-клаб. Глаза Льюиса побрели по столу.
– Потому что второй сказал, что нобелевскую премию надо было дать не мне, а Драйзеру, и напечатал это в газетах, – сказал Льюис и смолк.
Глаза Льюиса побрели к третьему. Метрополитен-клаб никак не походил на паузу.
– Потому что третий напечатал, что я просто дурак.
Синклер Льюис торжественно сел за свои тарелки. Пауза после его речи была гораздо длительней, чем во время его информаций. В тот вечер Драйзер, уже после обеда и наедине, давал пощечину (или две) Льюису, – пощечину очень большого звука, ибо на другой день о ней писалось во всех газетах, телеграфировалось в Европу и Японию, сообщалось по радио, комментировалось в лекциях. Я при давании пощечины не присутствовал, уехав раньше этого дела. От репортеров на другой день я должен был прятаться, сознательно устранив себя от пощечинного публисити. Но прок мне вышел от этой пощечины не малый: в штатах Техас, Аризона, где, конечно, никто ничего не знал не только о моих писаниях, но даже об СССР, я объяснил про себя, – я, мол, тот-то, на обеде которого, – и все всё понимали сочувственно.
За день до моего отъезда в Калифорнию столкнула меня судьба с миллиардером мистером Z.
Я сознательно скрываю его фамилию, ибо она известна так же, как фамилия Рокфеллера иль Моргана. Этот человек, его семья и его банки принадлежат к первым десяти американским миллиардерским фамилиям. Если считать, а так и есть в действительности, что Америка сейчас командует капиталистическим земным шаром, в Америке же командует доллар, торжествуя национальным штандартом, – то этот человек один из десяти командиров Америки, богаче и сильнее английского короля иль французского президента. Человек этот сух, стар и слабомощен. Я стал говорить о том, что назавтра я еду в Калифорнию и по дороге на сутки остановлюсь в Чикаго. Сейчас же за понятием Чикаго, как это всегда бывало, разговор пошел об Ал Капоне, чикагском короле бандитов. Я сказал, озорничая:
– Я был бы рад познакомиться с Капоном.
И мистер Z, человек более сильный, чем английский король, молвил любезно:
– Я вам устрою эту встречу.
Мистер Z позвонил. Вошел бестелесный секретарь, который понимал мистера Z астрально, без слов. Через полчаса секретарь сообщил, что он телефонировал в Чикаго, что мистер Капон занят в понедельник (в тот день, когда я должен был быть в Чикаго), – занят на выборах мэра города и поэтому, к сожалению, не может принять в этот день мистера Пильняка, – если мистер Пильняк задержится в Чикаго, мистер Капон к его услугам.
Я не видал Капона – но этот разговор о нем гораздо более значим, чем встреча: бандит не принял меня потому, что он был занят на выборах, а познакомить меня с ним хотел – законный миллиардер!..
22Иные американцы скажут вам, что все написанное выше к Америке никакого отношения не имеет. Америку, дескать, следует искать не здесь и не там. И вместе с читателем сейчас я намерен пуститься в поиски Америки, в пространства, в безвестность дорог, чтобы найти, наконец, Америку. Я подписал договор с Голливудом, с М.G.М. И мы с Джо двинулись в пространства, отъехав от Нью-Йорка на «двадцатом веке» таким образом, что «двадцатый век» есть интродукция к Голливуду, Голливудом данная.
«Двадцатым веком» называется поезд, такой же конвейер, как автомобильные дороги, только много пыльнее, имеющий от Атлантического океана до Тихого всего две остановки, в Чикаго и в Санта-Фе. От Нью-Йорка до Чикаго рельсы идут в четыре полотна. Поезд стремителен до утомительности, отбрасывающий в час сто двадцать километров. Поезд идет в пыли и дыме встречных и обгоняемых поездов. Поезд на ходу берет воду: в положенных местах между рельсов проложен желоб в полкилометра длиною, наполненный водой, – паровоз спускает ковш в воду, вода своим собственным напором лезет в фильтровые резервуары. За каждую минуту опоздания этого поезда пассажирам выплачивается по доллару. На каждого пассажира моего вагона положено было по отдельной кабине, с диванчиком, креслом, письменным столом, с двуспальных размеров кроватью ночью, с гардеробом и умывальником. В поезде было три обслуживающих вагона – вагон-об-сервейшэн (сплошь стеклянный, с терраскою, на которой нельзя сидеть от пыли), вагон-ресторан и вагон-салон с комнатой для вязания старухами джемперов, с комнатой для курения, с телеграфо-радиоконторой, откуда можно сообщаться с миром и куда с мира приходят телеграммы, и с баней, где можно помыться, где тебя побреют и причешут и где тебе вычистят обувь. Этот поезд предназначен для крупнокалиберных народов. Я отношу его за счет Голливуда. В поезде имеются все шумы, кроме человеческих слов, – негры, которые прислуживают, говорят шепотом. Поезд полупуст. Через города поезд жарит по улицам. Если в СССР, откуда ни глянь в небо, даже в метель, всегда видна Полярная звезда, то здесь за окнами поезда, также даже в метель, отовсюду торчат разные девушки и молодые люди рекламы, которые выстроились над шпалами, как у нас клоуны на крышах провинциально-ярмарочных балаганов. Воротничок хотелось менять каждые три часа, – и полоскать рот от гари и пыли – ежеминутно.
Так проехали от океана к океану, сохранив традиции и гари Нью-Йорка. От Нью-Йорка уехали в метель и в горы штата Пенсильвания. Метель – как у нас. Пенсильванские – Аллеганские – горы – вроде Валдайских. Когда глаз прорывался за рекламу, располагались за шпалами тверские земли. От Нью-Йорка до Чикаго, кроме реклам и тверской земли, путь заставлен был громадами корпусов фабрик, вышками каменноугольных шахт, пожарищами домен да мелкорослыми вокруг них домишками в палисадах, острокрышими и в черепице. Чикаго утвердил, что Чикаго и Нью-Йорк – одно и то ж, одного ж лица прекрасные детали: Нью-Йорк – финансово-капиталистический центр, Чикаго – центр капиталистическо-финансово-промышленный. И Чикаго сломан пополам: на нищету, гораздо большую, чем нищета Бауэри, с лохмотьями в навозе человеческих отбросов и антисанитарией вшей на улицах, на дорогах, на каналах, в голой грязи полуголых, как в Шанхае, людей, – и на роскошь набережных Мичигана, похожего на море, забитого яхтами и гидропланами, университетских и музейных площадей, мест столь же колоссально-поразительных своею роскошью, как нищета. Немеханизированное на чикагских бойнях – боровы-предатели – служит для раздумий о капиталистической культуре, – раздумий о чумных бульонах. В серии американских банкротных крахов тридцать первого года Чикаго решающей своей роли не оставил, – чикагский муниципалитет обанкротился, – слово об этом будет дано Алу Капону, чикагскому бандиту.