Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Павел молчал.
— Ну!
— Готов на любое.
— Событие позорнейшее! Случай чрезвычайный! Но насколько ты виноват — неясно. Выговор за такие дела не записывают. Исключать — нет оснований. Важно, чтоб ты почувствовал тяжесть на своей совести, как человек и как коммунист…
Павел слушал, глядел на макет непонятной постройки и чувствовал, как мало-помалу сваливается с души тяжелый груз. «Пронесло. Признал невиновным. Да и с какой стати… Пусть отчитает, его обязанность…»
— Тяжелый урок, помни! — Курганов поднялся, вышел из-за стола.
Павел хотел уже попрощаться, но секретарь обкома ласково провел рукой по крыше игрушечной постройки, словно погладил, и сказал совершенно другим голосом:
— Вот ведь не любопытный. Глазами мозолит, а не спросит, что такое.
— Не пойму. — Павел с виноватым смущением вглядывался в макет. — Коровник? Нет. И на свиноферму не похоже…
— То-то! Плохо мы знаем, что кругом делается. Второй год такое сооружение в колхозе у Борщагова действует. Мне эту игрушку прислал — то ли просто в подарок, то ли в назидание: учись, мол, да других учи уму-разуму…
Павел насторожился: колхоз Борщагова был знаменит. Сам Борщагов — признанный талант-самородок. Его, человека с трехклассным образованием, не кончившего и церковноприходскую школу, не раз приглашали читать лекции профессорам в Тимирязевскую академию. Должно быть, опять какое-то нововведение, опять подымут шум газеты. Интересно узнать.
— Это, дорогой мой, не коровник и не свинарник, а фабрика-кухня… Да, да, фабрика! Вот смотри… — Курганов снял шиферную крышу и начал рассказывать о кормозапарниках, о трубах с горячим паром, о машинном отделении. — Словом, в эти ворота въезжает воз, скажем, с соломой, а через час вагонетки развезут корм, на солому не похожий. Борщагов смеется: гвозди железные можно приготовить, коровы будут есть да облизываться. Удои поднялись. Прокорм одной головы обходится вдвое дешевле. Электричество качает воду, электричество мельчит корма, развозит их. Человеку нужно только остановить вагонетку возле кормозапарной ямы да опрокинуть ее.
Курганов, цепко взяв за локоть Павла, усадил рядом с собой и, глядя твердыми, радостными глазами в лицо, продолжал:
— Вот на что надо держать курс! Племенной скот есть, есть старая кормовая база — сено, силос и прочее, нам остается увеличить ее. В этом деле помогут вот такие кормоцеха. Эшелоны мяса, масла пойдут тогда из нашей области, и дешевого! Твой район идет в числе первых по освоению племенного скота, он должен первый подхватить и почин Борщагова.
— Кормоцеха… Да-а, вещь завидная, — без особого восторга согласился Павел, — только дорогая, нашим колхозам, пожалуй, не по карману.
— Электричество у вас есть. Это основа. Никто не будет требовать — вынь да поставь завтра готовые кормоцеха. Постепенно обстраивайтесь, но обстоятельно, навек. Только не старайтесь ограничиться обещаниями. Если начинать, то сейчас, не сегодня-завтра закладывать…
Поезд, отстукивая на стыках рельсов, уходил от города. Среди пассажиров, ехавших в Сибирь, шла своя налаженная жизнь. Она начиналась до того, как Павел появился в вагоне, и будет продолжаться, когда он сойдет на своей станции Великой. В купе стучали костяшками домино, смеялись над анекдотами, клевали сонно над книгами…
Павел стоял у окна. История с Мургиным могла кончиться иначе. Он, Павел, должен бы чувствовать теперь облегчение, но нет, легче не стало… У многих колхозов развалились скотные дворы, зимой будет мерзнуть племенной скот. Куда там кормоцеха! Не по Сеньке шапка. А Курганову не возразишь… Сразу поставит вопрос ребром: «Сил мало?.. Почему тогда хапнули столько скота, почему не рассчитали свои силы?..» Что ответить?..
Тут еще Игнат… Он, если заговорил, будет теперь настаивать — признайся, что перегнул. Попробуй-ка признаться — грянет гром из обкома, пыль пойдет от секретаря Мансурова. Скот, бескормицу, даже смерть Мургина припомнят. Тугой узел завязывается, как распутать его?
За окном проплывали знакомые картины: лениво кружились широкие луга с тихими, пригревшимися на солнце деревеньками, с рыжими заплатами паров, с пыльными дорогами и неизменным страдальцем грузовичком на mix. Иногда виднелись косилки, цветные платья женщин, загребавших сено, копны, полусметанные стога.
Покойная, мирная жизнь кругом. Жить бы вместе со всеми и радоваться. Нет, не получается.
3Молча, ревниво пряча от всех, носил Саша первую в жизни тяжелую обиду. Пусть эта обида не свела со щек румянца, пусть не сушила его по ночам бессонница и загибистому словечку, брошенному каким-нибудь бригадиром в правлении, он весело смеялся вместе со всеми, но от этого не меньше было горе.
Настя Баклушина торжествовала. Как-то вечерком она подошла к Саше, и тот сам повел ее на берег…
Игнат Гмызин послал Сашу в новую бригаду «Труженика» — в Кудрявино.
С весны до сенокосов — время недолгое. Жизнь в Кудрявине изменилась, но немного. Бригадиром вместо Вязунчика стал Петр Мирошин, длинный, сухой, с тонкими жердистыми ногами, с острым, словно проглотил сколотый камень, кадыком на тонкой шее (за эту шею и за густой, крякающий голос прозвали его за глаза кудрявинцы «Гусаком»). В колхоз он пришел в прошлом году из армии, был сверхсрочником, но дослужился только до старшины. Носил жиденькие ржавые усики, постоянно подкручивал их, сердиться по-настоящему не сердился, а кудрявинцы побаивались его. Даже в лес бегали реже, может быть потому, что лесная страда — пора грибов и ягод — еще не настала. Засеяли в эту весну кудрявинцы землю не по-старому: ячменем да пшеницей самую малость, больше подсолнухом, кормовым турнепсом да горохом под зеленую массу. Мирошин каждый день собирал народ рыть силосные ямы. Кудрявинцы ворчали: «Песок ворошим, то-то от этого хлебом разбогатеем…» Но когда в конце каждого месяца из Нового Раменья стали приходить подводы с мукой (смолотой не на ручных «притирушках», а на пищепромовской вальцовке) и Мирошин по списку выдавал на трудодни, замолчали, стали напрашиваться на рытье ям… Игнат не на шутку решил сделать Кудрявино животноводческой бригадой.
Когда-то, в давние времена, средь леса лежали глубокие озера, связанные друг с другом затянутыми осокой ручейками. С годами эти озера повысохли, съежились, превратились в болотистые «ляжины». В одних летом вода цвела вонючей зеленью, в других даже в самый светлый день она стояла черная, дегтярная.
Берега, обсохшие от воды, превратились в небольшие луговинки, по весне заливаемые водой. При единоличном житье каждый хозяин оберегал свой участок, нет-нет да срежет не в меру разогнавшийся куст. При колхозе кудрявинцы запустили эти и без того стесненные лесами луговинки. Косить почти нечего. Так, кой-где трогали одичавшую, соперничающую в росте с кустами траву, плохую, одеревенелую.
Весь день Саша вместе с колхозниками махал косой, выбирал прогалинки. В деревню решили не идти, переночевать тут же, в лесу, завтра добрать, что можно, и уходить совсем. Те жалкие охапки травы, которые удавалось выцарапать из-под кустов, не стоили труда.
На сухом месте разожгли большой костер, над ним повесили ведра — в одном варился суп из солонины, в другом — на всю ораву чай. Огонь костра то разгорался, закрывая рвущимся пламенем ведра, то спадал. Ночь то теснилась в стороны, выдвигая вперед розовые при свете костра стволы березок, то сдвигалась, ревниво прятала их. Тени женщин, хлопотавших около ведер, при разгоравшемся огне были могучими, срывались в темноту с верхушек деревьев. Они, шевелясь, казалось, перемешивали тускло-красный лес.
Саша лежал в стороне на охапке свежей травы вместе с бригадиром Мирошиным. Мирошин, откинувшись на спину, уставив в неясно мерцающее звездами небо острые колени, говорил сипловато:
— Просмотрел я все их бумаги… Лугов сто десять га числится. Сто десять! Да! А скашивают их здесь — ей-ей, не соврать — от силы гектар пятьдесят. Те, что лежат под самой деревней. Да! Планы-то им спускают из какого расчета? Само собой, из расчета ста десяти.
— Сколько сумеем скосить, столько и скажем…
— Скажем?.. Эх ты, молодой да горячий. Вот возьмут тебя за загривок и начнут трясти: почему планы не выполняешь, почему не все скосил? Сто десять гектар по плану, а у тебя сколько?.. Что скажешь?
— Что есть, то и скажу.
— Ну, ну, говори. Ты ведь правлением поставлен руководить здесь покосами. Да! Мое дело — ямы силосные, уход за полями.
А у костра, угнездившись среди женщин, бывший кудрявинский бригадир, теперь просто рядовой колхозник, Саввушка Вязунчик детским голоском задушевно (верный признак — небывальщинку хочет рассказать) рассыпался:
— Нашу травку, братцы мои, надо умеючи брать, сноровки одной мало… Вот слыхали, как кузнец Демка Крюков косил? — Вязунчик победно поворачивал вправо-влево сморщенное, плачущее от дыма лицо. — Ты-то, Дарья, должна помнить Демку-то… Так вот этот Демка одну траву знал. А называется она «тумка»…