Родной угол - Георгий Николаевич Саталкин
Кому-то он горячо жаловался, что он маленький, что отца у него никогда не было, что мать далеко, да и бессильна она ему помочь, оградить от больших и малых бед. Здесь верховодит Мишка Синицын, с ним Толька Красников, Васька Дуплет, здесь Григорий Никифорович с Виктором Павловичем, собрания в группе, заседания педсовета, — все спрашивают, требуют, велят, без конца поучают, чего можно и чего нельзя… Самого себя потеряешь, забудешь, а столкнешься где-нибудь, случайно, на ходу, так и не узнаешь.
Наконец он выбился из одеяльного, ставшего непереносимо душным кокона, хватанул свежего воздуха и… с облегчением понял, что он дома, училище снилось ему, что на дворе позднее утро, а на кухне гремит посудой мать, вернувшаяся уже с фермы.
Какое-то ритмичное, легкое шарканье мало-помалу стало привлекать его внимание. Он прислушался, вскочил с постели, толкнул створки двери — так и есть! Мать, не размотав даже платка, взялась вдруг белить печку. Пол вокруг был заляпан белилкой. В кухне стоял сырой, тяжкий запах мела, который он, сколько помнил себя, не переносил совершенно.
Когда, бывало, перед праздником только еще начинался готовиться раствор, Санька убегал из дому и не возвращался до тех пор, пока не высыхало все, не вымывались полы, а утварь вся не расставлялась на привычные места.
— Мам! — крикнул Санька сердито. — Ты зачем… праздник какой, что ты взялась белить?
Мать, не оглянувшись даже, деловито продолжала шоркать, то и дело макая щетку в коричневую кастрюлю, бока которой обсопливили голубоватые потеки с набежавшими капельками на концах.
— Чего в платке-то? — придрался тогда Санька.
— Голова болит, — отозвалась невнятно мать.
— Голова болит, так белить надо: как раз полегчает.
— Седни голова, завтра руки, там еще че.
— Я же на побывку приехал, а тебе печь… Я эту глину терпеть не могу! — закричал Санька. — А ты как не знаешь, да? Тебе наплевать на меня, да?
Повернувшись к Саньке, маленькая, в кофте с засученными рукавами, резиновых, мякинной трухой облепленных сапогах, мать посмотрела из платошного гнезда с выражением какого-то тоскливого недоумения.
— В простые дни домой, чай, не отпускают.
— Где не отпускают, а наше училище отпускает!
— За учебу, что ль, премируют?
— У нас замдиректора Григорий Никифорович — мы его Грифырычем зовем, ага. Он мне одно дело поручил, я ему, знаешь, какую схему…
Мать, недослушав его, стала взбалтывать белилку в кастрюле. Затем, кое-как отерев руки о заскорузлую, валявшуюся на полу тряпку, не разогнувшись толком, пробралась к запечной койке и, не сняв даже сапог, прилегла бочком, глядя остановившимися глазами под кухонный стол.
Санька отвернулся к окну. Снег теперь летел быстро, косо. Чувствовалось, что ветер начинает играть все веселее, азартнее — всею необузданной своей силой и того гляди, остервенясь, сорвется в злодейство. Пурги, бураны, метели всегда влетали в деревню безумными властителями, и все покорялось им, все замирало, внемля грозным голосам ненастья как тайному отпеванию, которое где-то, за белым бушующим пламенем торжественно и стройно шло.
Даже в училище, в людных классах и мастерских, не чувствовал Санька той серьезной, безмолвно-донной тревоги, которая охватывала его дома. И знал он, что и мать затихает, безотчетно молясь вековой молитвой за попавших в беду — господи, спаси и помилуй! И бабушка, когда была жива, в суровые часы эти, сидя с вязаньем, то и дело поглядывала в окно и раза два за вечер, набросив платок, выходила за порог проверять — не прибился ли кто, не в силах уже и постучать в дверь.
Даже в училище… Что уж говорить про города, стоглазые заводы, мерно дышащие могучей своей утробой. Там бураны, должно быть, навлекают скуку одну или раздражение, когда наметет сугробы в неположенных местах.
— Сань, — окликнула его она вдруг, все так же глядя под стол. — Ты бы сходил в обед на ферму. Солому, какую привезут скотники, посыпкой поманишь — и ладно. Сходи? Двадцать две головы у меня нонче. Больше, говорю, не подниму. Чего ж тут ругаться?
— А кто ругает-то?
— Все ругают. И зоотехник, и ветеринар, и доярки умножают.
— А ветеринар-то чего?
— Осенью Пеструха гвоздь проглонула, так ругался там — угорел весь. Чем же я виновата? Мыслимое ли дело — всю солому руками перебрать? Чать не пряжа! А это, говорит, как хочешь, это, говорит, мимо меня.
— Ну и что?
— А нет ничего. Поступайте, говорю, по закону. Акт составили, я на ем слезьми и расписалась: так-то Пеструху жаль было, все молоко до капли последней отдавала, умница.
Санька мигом перенесся в коровник. Большая, с белой залысиной, одним белым, а другим темным рогом, корова тянулась к его рукам мордой, шумно вдыхая воздух. И с горьким укором подумал он: жил бы он в Репьевке, не отправь мать его в училище это, ничего бы с Пеструхой не случилось… Как он не хотел уезжать! Было такое чувство, словно уходом своим обрекает он село на одиночество, забвение, гибель.
Господи! Да разве трудно перетаскать из вороха, сваленного в проходе, перебитую снегом солому? Большая ли работа — посыпать из ведра солому эту комбикормом или дробленкой, «поманить», как говорят у них на ферме? Дела-то привычные. И не счесть, сколько приходилось Саньке вместо матери управляться в обеденную пору на ферме, да и вечером он, выучив уроки, в охотку бежал туда.
И гордился бывало, чувствуя себя мужиком, работником. Даже походка у него становилась крупнее, присадистее, с натруженным развальцем, как у скотника дяди Николая Семеныча Зыкова, который серьезно и в то же время комически-важно подмигивал ему, а когда заканчивалось какое-либо дело, сморкался, утирал нос рукой и говорил значительно, но опять-таки подмигивая Саньке:
— Теперь нам что? Теперь нам враги не страшны — живем!
Была и особенно заветная минутка у него на ферме. Это тот час, когда уезжали скотники, расходились торопливо доярки по домам — ни ругани больше, ни смеха, ни стука и дребезжания ведер не раздавалось, когда, казалось, сам воздух, наливаясь коричневатым, тепло-прозрачным светом, успокаивался, — и в этот час любил Санька, задержавшись под каким-либо предлогом, вслушаться, вглядеться, войти в этот непритязательный мир.
Брякнет где-то цепь, костяной стук рога щелкнет, послышатся сосущие, булькающие звуки — в тот же миг все знает Санька, сливается со звуками этими так, будто это он сам загремел цепью, точно сам рогом ударил,