Далекий дом - Рустам Шавлиевич Валеев
— А зачем это знать мне, дома ли он? — с вызовом сказал Хемет, фельдшер пожал плечами и сказал:
— Ты мог бы иметь мясо и шкуру. А так, если до утра ждать, то останется шкура.
Конь все лежал, стараясь держать голову, но она рывками клонилась вперед от резких содроганий туловища, и передние ноги — сперва одна, потом другая — оказались в результате содроганий выпростанными из-под туловища и скребли теперь копытами пол конюшни.
— У старухи корни тарана есть, — сказал Хемет. — Если попоить, а?
— Попробуй, — сказал фельдшер.
Хемет, ничего не сказав, направился в дом, отыскал в чулане корешки тарана и стал затапливать печь. Пока печь разгоралась, он вышел на двор и увидел, как Кямиль ушел. Он вошел в конюшню и присел над конем.
— Ну что, — сказал он, — что, Югрек? — И ему почудилось придание чутких ушей, и он, найдя их рукой, потрепал слегка. — Простудил я тебя? Или, может, бежали шибко, а внутри у тебя хворь начиналась? Ты ведь не скажешь, если и было что. Вот я сейчас отварю корешков, может, и полегчает. А там бы мы уж знали… Ведь нам теперь ни к чему скакать, возить тяжелые возы. Все добро, что есть на этом свете, не перевезешь. Богатство, у него ноги побыстрей, чем у любого коня. Да мы ведь и не гонялись никогда…
Бегунец слушал, Хемет это ясно чувствовал, и надежда затеплилась в нем. Конь слушал и вроде прикачивал головой и постукивал копытом по полу, вздыхал, словно говоря, что да, конечно, ничего такого им теперь не нужно и не в богатстве жизнь…
Потом Хемет вынес горячего отвара и, наполняя конюшню горячим диким запахом, вылил его в корыто, в котором остывало пойло. Он придвинул корыто к морде коня, и конь попил немного. Но силы покидали его, и он, подогнув ноги, тихо опустился на пол.
Ветер со двора дул на фонарь, и Хемет прикрыл плотней дверь и сел на полу. Теперь, когда воздух не проникал сюда, в конюшне опять стали сгущаться запахи травы, конского пота и теплого дыхания.
Он сидел, подремывая, покачивая головой, будто укоряя себя за что-то и тут же прощая. Ему вспомнился почему-то верблюд, тот старый оставленный ему бухарцами верблюд, который был ему поддержкой и опорой в ненастные и полуголодные дни, вспомнились троюродная сестра, жена и мать его сына, щенок, которого он нашел в придорожной канаве и вырастил в доброго пса, и его нелепая, до сих пор непонятная гибель от руки его врага. Потом ему почти въяве показалось, что он — это он же, но тот, в ту сырую, знобкую ночь, когда на лопушиные широкие листы падал редкий дождь. В эти минуты ему открылось то, чего он не знал, во всяком случае, так ясно, как теперь: оказывается, поджидая врага, весь переполненный возмущением, злостью за гибель пса, за покушение на его двор, посягательство на его жену — он, оказывается, даже в те лихорадочные минуты не думал его убивать или калечить. Ему, оказывается, не надо было никого стирать с лица земли, чтобы утвердить на ней свое существование, он был недосягаемым для враждебной силы, имея то, что имеет каждый мастер. И вот, зная, где он и что теперь, он так отчетливо вообразил себя тем и в том, теперь уже далеком времени, в той осенней ночи, что даже воздух двора, увлажненного дождем, чудился ему, и еле слышные звуки роняемых с лопушиного листа капель как бы слышались вблизи.
Он открыл глаза. Дверь конюшни отворилась, и оттуда шел ветер. А рядом, лежа на боку, мочился Бегунец. И это простое действие, принадлежащее жизни, обрадовало его…
Но после полуночи Бегунцу стало совсем плохо. Он сперва бился, скользя краешками копыт по полу, что-то внутри сжимало ему туловище, затем пружинно отпускало, голова его ухала об пол. Хемет не подходил больше к коню и долго еще сидел, видя перед собой темное сотрясающееся туловище.
И вдруг его точно осенило и ему стало отчего-то легко. Он подумал: нет, не такая кончина нужна Бегунцу, чтобы горячая еще кровь вдруг остановилась и захолодела в нем! Он резко поднялся и отправился будить чемоданщика Фасхи.
Когда из горла коня полилась кровь и Хемет почувствовал ее теплый запах и услышал теплое, живое струение, он подставил ладонь на эти теплые звуки, и рука его наполнилась. Кровь грела ему руки, и это тепло он ощущал уже где-то у плеча. Он слышал вздох коня, который означал облегчение, затем слышал звуки замирания, и когда стало тихо, он поднялся и, не вытирая руки и не отряхивая ее, вышел из конюшни.
Он увидел двор в белом густом шевелении снегопада. Границы его то казались обширными, как и пространство под небом, роняющим снег, то суженными, стесненными водоворотами белой сыплющейся мглы. Но и в том и другом случае сильно было ощущение пустынности, ровности, нетронутости видимого ему пространства, по которому будто и не ступала ничья нога. Он прошагал до крыльца, оставляя глубокие следы. Когда он вышел опять, снег перестал падать, и следы его ног редко, одиноко значились на белом. И только они оживляли пустынность, безжизненность и глухую ровень двора.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Каромцеву, пожалуй, время было идти, но он все еще сидел на веранде, выходящей на двор, окруженный ветряным шорохом и ровным неслепящим светом, и перед его глазами с молниеносной быстротой порхали птахи в сумрачно зеленых ветвях карагача, и щебетанье птах как бы журчало в миротворческой прохладе заполдневного покоя.
Ноги у Каромцева были разуты, и с одного боку стояли, подкосившись, запыленные сапоги, а с другого — мягкие фетровые шлепанцы, которые он готов был надеть, если бы кто-то вдруг вышел на веранду. Так он сиживал обычно, когда знойный день заставал его не в дороге, а в городе, и тут он вроде быстрей уставал от шума и беготни вокруг себя, заметнее обозначалась боль в увечной ноге — и он потихоньку удирал на веранду, куда обычно не совали носа работники. Здесь, под сенью свисающих к перилам ветвей на охлажденном тенями ветерке, для него как бы останавливалась круговерть суеты и спешки, и раздумчивое, мечтательное настроение овладевало им. Любой малозначительный случай приобретал важность, будил в нем благостные воспоминания, и те удивляли его: иные своей давностью, но странной, неожиданной сохранностью в памяти, другие, будучи совсем неподалеку, казались, наоборот, еще