Алексей Бондин - Ольга Ермолаева
Часто в спорах Стафей Ермилыч осуждал сына:
— Смотрю я на тебя, разучился ты по-человечьи говорить. Далась тебе какая-то муниципализация, национализация, прах их разберет все эти «ации».— Старик лукаво подмигивал Ольге.— Твои речи, брат, без бутылки не разберешь, а водки сейчас достать негде. Ты проще говори. Мы люди темные, грамота у нас деревянная. Вот Оля малость поучилась, а меня бабушка на печке учила по псалтырю... Аз, ба, веди, аз, га, тятина шляпа, Петрушка по табак пошел. Я не по-книжному, а сердцем понимаю, что все не так делается, как народ хочет.
Иногда споры эти затягивались за полночь. В Ольге проснулось желание больше знать. Она покупала газеты, схватилась за книжки. Впервые почувствовала она, как звучно слово в книге. Земля будто стала шире, просторней и светлей.
Часто навещала Ольгу тетка Степанида.
Стафей Ермилыч любил ее. Он даже тосковал, когда Степанида долго не показывалась.
— Где же спасена душа на костылях не идет? Хоть бы пришла, больно уж с ней весело.
Раз она пришла вместе с Лукерьей. Лукерья посвежела, побелела, выпрямилась. На этот раз она была особенно весело настроена. Ольги дома не было. Их приветливо встретил Стафей Ермилыч. Он захлопотал с самоваром. Степанида разделась, засучила рукава и прошла в кухню.
— Ну-ка, сватушка, посторонись, я самовар-то поставлю. Где у вас вода, где угли? Где Ольга-то?
— Придет она скоро, Степанидушка.
Степанида проворно загремела самоваром. За чаем Стафей Ермилыч ласково угощал женщин. Пристально посмотрев на Лукерью, он вдруг сказал:
— Эх, Лукерья Андреевна, переходи к нам жить.
Лукерья изумилась:
— К вам?
— Ну, а что?.. Что ты бобылем-то живешь? У нас веселей будет. Места хватит. В тесноте, да не в обиде... Дом свой продай.
— Нет, Стафей Ермилыч. Я уж во своем гнезде лучше... А вдруг какой грех случится, куда я?.. Нет уж.
— Уж не жениться ли собираешься? — пошутила Степанида, взглянув на старика.
— Ну, что ты, бог с тобой, сватьюшка.
— То-то. А то если жениться, так лучше меня возьми. Я по крайней мере барышня еще.
Все расхохотались. Степанида начала рассказывать о монастыре. Вошла Ольга.
— Вот она, легка на помине-то... А я, Ольга, про наших чернохвостниц рассказываю, что у нас в монастыре-то делается. Ох, посмотрели бы — и смех и грех. Как тараканов кипятком обварили у нас всех, когда эту свободу-то объявили. Я в лесу была, сном-духом ничего не знала — по дрова ездила. Приезжаю, распрягла лошадь, захожу в нашу келью, где ломовщина боговая живет, смотрю: кто ревет, кто хнычет. «Что, мол, это такое у вас...» «Царя, говорят, батюшку, с престола свергли». Вот, думаю, ладно... «Ну, а вы-то, мол, о чем?..» «Да как же, говорят, теперь будем жить-то?» «А что же нам тужить, говорю. Чего мы теряем. Опричь ремков наших ничего у нас нету. Что у нас, то и на нас — все на виду. Пусть уж, мол, те, кто богу молится, тревожатся. У них от добра сундуки ломятся». А потом все про свободу заговорили. У, думаю, хитрые. Будто вас и не знают. Потом собрание делали так же, как у заправдашних. Только не говорили на собрании, что, мол, товарищи.
— А как? — улыбаясь, спросил Стафей Ермилыч.
— А так.— Степанида вышла из-за стола на середину комнаты, скрестила руки на груди и голосом молящегося человека начала:
— «Сестры мои, возлюбленные во Христе...» Это казначея наша — стул мясной, подпора небесная. Овечка смирная, а у самой, как у волка, глазищи так и горят. Да... «Благочестивый наш отец Михаил известил, говорит, нас, что мы должны выбрать из среды своей достойную и послать депутатом в комитет...» Ну, в этот, как его?..
— Безопасности,— сказал Стафей Ермилыч.
— Чомор его знает. Ну, и выбрали. Все ее прихвостни за нее, а нашего брата, рабочих, и не спросили. Мы только глазами хлопали. Я говорю: а я, мол, не желаю казначею депутатом. У-у, как на меня-а... Ну, а я их ни много, ни мало не боюсь... Вчера возила своего депутата туда, где собираются. О-о!.. Посмотрела я.— Степанида покачала головой и всплеснула руками.— Послушала чего там говорят... Народищу тьма собралась в этом комитете. Везде народ — и на хорах народ, и внизу на диванах народ, маку пасть негде. И наша мать Анфиса сидит на диване, как взаправдашний депутат. Рожа красная, будто она, сердешная, только из бани вылезла, брюхо выпятила...
А там стол и за столом люди сидят... Вот это выйдут и говорят все про свободу. На что купец Маклаков, и тот про свободу говорит. Я думаю: уй, ты, пес шелудивый! Слушать тошно. А ему с хор кричат: «тебя, говорят, посадить надо за решетку, чтобы ты, говорят, хлеб не прятал». А он — хоть бы что. Стыда-то нету. А потом вышел рабочий. Волосы шишом, ручищи здоровенные... Как он начал, как начал это говорить... Про все!.. Как это купцы да фабриканты жмут нашего брата, рабочих и крестьян... Любо послушать было, как он чистил... И как это войну-то затеяли, чтобы карманы себе набить. Встал вот этак и говорит...
Степанида приняла позу оратора.
— Все, говорит, фабрики и заводы рабочие построили. Отберем, говорит, их... Наша кровь, наш пот в каждом кирпиче... Наше, говорит, все, мы — хозяева. Возьмем, говорит, заводы, сами в них будем хозяевами и работать будем восемь часов. Как тут все зашумели, заорали!.. Такой крик поднялся, ничего не разберешь: кто орет «долой», кто в ладоши хлопает... Одна барынька возле меня стояла и тоже заругалась. Шпиен, говорит, это ерманский. Я согрешила, грешная, незаметно под бок ей кулаком поддала, она только охнула, сдоба крашеная... А потом вышел крестьянин... Как он, девоньки, начал отчитывать,— только держись. Рассказывал, как наша казначея — мать Анфиса с Петрушкой Соломиным — с волостным старшиной — облапошила его. Вот я тут и узнала всю правду. Казначея наша сидит, чернеет да белеет, чернеет да белеет. Пять, говорит, лет судились с монастырем всей деревней и правды, говорит, не могли найти. У монашек, говорит, под хвостом, у старшины — под пятой да у продажных судей она истаскалась. А теперь, говорит, через Совет рабочих и крестьянских депутатов всю, говорит, землю отберем монастырскую, церковную и помещичью. Пусть, говорит, святые отцы на небе сеют да молитвами питаются.
— Вот они, большевики-то, заговорили,— с волнением проговорил Стафей Ермилыч.
Дня через три, возвращаясь с базара, Ольга натолкнулась на необычайное зрелище. По дороге ехал молодой монастырский священник с монастырской казначеей. На козлах сидела Степанида. Вдруг какая-то девушка сошла с тротуара и бросилась на дорогу. Сытая серая лошадь шла крупной рысью. Девушка замерла: она качнулась всем телом, словно приготовилась прыгнуть. Степанида привстала на козлах и, смотря вперед через лошадь, крикнула:
— Э-эть! Берегись!
Священник и казначея мирно о чем-то беседовали. Шелковистая борода священника лежала лопатой на груди, прикрывая часть серебряной цепочки с крестом. Жирное, с двумя подбородками, лицо казначеи было красное, глаза властно смотрели на встречных пешеходов.
Девушка подбежала к лошади и смело схватила ее под уздцы. Лошадь осадила назад. Степанида грузно села на козлы:
— Афанасья, что ты делаешь? — вскрикнула она.
Афоня (это была она) крикнула:
— Обожди, Степанида Андреевна, мне поговорить нужно с ними.
Степанида, ничего не понимая, натянула вожжи. Афоня прыгнула в коляску и ударила священника по лицу.
— На-ка, получай, подлый!
Казначея метнулась к Афоне. Та ткнула ей в зубы кулаком, размахнулась, и вторая пощечина звонко шлепнула по лицу попа.
Степанида неуклюже соскочила с козел и закричала:
— Афонька! С ума сошла!
Она схватила девушку и потянула к себе. Афоня крикнула:
— Не мешай!
Народ кольцом окружил их. Казначея выскочила из коляски и закричала:
— Братия!.. Что это?!. Духовного отца бьют среди бела дня! Полиция!.. Где полиция?!.
— Какая тебе, матушка, полиция?..— крикнул кто-то и захохотал. Афоня вцепилась в священника, хлестала его и плакала. Хлестала по голове, по лицу. На дорогу свалилась смятая большая фетровая шляпа. Поп беспомощно отбивался. Наконец, Афоню оттащили двое дюжих мужиков. Она тяжело дышала и рвалась к попу. Шарф с головы ее съехал на шею. Какой-то старик поднял шляпу и услужливо подал попу. Афоня кричала:
— Нет, я... я не пьяная... Вы не имеете права так говорить. Я... я знаю, за что его... Это подлый развратник!.. Пустите!.. Пустите меня, я... я ему выцарапаю его бесстыжие глаза...
Но Афоню держали крепко. Кто-то крикнул из толпы...
— Давай, батюшка, езжай.
— Нет, я буду требовать правосудия,— срывающимся голосом проговорил священник.
— Какое тебе правосудие,— крикнула Афоня.— Ты получил правосудие... Уходи, подлый, с глаз моих долой!.. Прошла пора вашего правосудия,—Афоня плюнула в сторону попа.
Ее отвели. Она плакала.
— Отпустите меня... Никуда я не уйду... Сажайте меня в тюрьму... Я хоть куда...