Приключения Букварева, обыкновенного инженера и человека - Владимир Степанович Степанов
— Да ведь дело-то общее?!
— Правильно. И оно фактически сделано. Оттого и я готов удовлетворить каприз Любки. А завтра, может, — моей Музы.
— Ты о чем? Что у нас сделано?
— Все.
— Не понимаю.
— И я не понимаю твоей позиции. Ведь общее-то представление у нас давно есть. Из него легче легкого вывести средние показатели и взять их за основу. И дело в шляпе. Никто от нас большего не ждет и не потребует. Один ты всегда подходишь к пустякам по-букваревски. Себя и других понапрасну мучаешь. Любку вон и ту довел, что пощады запросила… Не для того, старик, нас столько лет учили, чтобы мы попусту растрачивали свой высококвалифицированный труд, — совершенно спокойно и даже снисходительно возражал Губин.
— Да ты что говоришь-то? Если согласиться с тобой, то надо признать, что все эти годы учили нас совершать подлоги, мошенничать да еще и чувствовать себя так вот самодовольно, как ты сейчас?! Нет, брат, шалишь! — взволновался Букварев.
— Я не хочу зря тратить силы и время. А ты — как хочешь. Можешь отменить своей измученной жене выходной и заставить ее работать. Можешь и мою норму на нее переложить. Только глупо это. Считаю, что нам пора перестать ковыряться в грязи и начать чистовые расчеты и чертежи. Важно ведь показать знания теории, сделать диплом по науке. Практического применения наш проект все равно не получит. Никто его не возьмет. Знаешь же!
— А тебе не стыдно будет? Хотя бы тогда, когда придется тебе делать уже настоящие проекты, не дипломные? Вдруг и там потянет тебя на жульничество? — наступал Букварев.
— Старик! Всех потянет. И тебя. Жизнь заставит! — Губин откровенно смеялся над мальчишеской горячностью друга.
— Ладно, отдыхай, чеши и грей свой пупок. Но не стыдно ли тебе будет, если за тебя, ради тебя и добра для твоих детей будут трудиться многие другие, в том числе и я с женой?
— Нет, пожалуй. Хотя ведь и я умею и люблю работать. Знаешь. Только не на износ, а с умом. С пользой для себя и общего дела.
— Врешь. Ты просто хочешь иметь синицу в руках, а на журавля в небе ты плюешь.
— Не-ет, старик. И синица будет моя, и журавля подстрелю быстренько. Оттого и Муза за меня пошла. А ты со своими бреднями останешься при своих интересах. Опередят и обкрадут. Время-то еще таково, что держи ушки на макушке. Мало ли примеров!
— Но зато я себя человеком чувствую, а не подлецом!
— И я человеком… Только более гибким, что не противоречит политическим установкам. — Губин откровенно, в который уж раз, потешался над другом.
— Но ведь у тебя же должны быть идеалы!
— Они есть. Но не твои. А если я буду драться за твои, то кто мне оплатит расход моей энергии? Я же хочу, чтобы мне за него платили, иначе я перестану существовать, а это бесчеловечно.
— Увертываешься ты! Хихикаешь, глаза прячешь, — торжествовал Букварев, злясь не в шутку. — Разоблачу я тебя.
— Ну зачем же так волноваться, старик! Может, я шучу. Уж больно прям ты и горяч. Голову свернешь. Может, я считаю, что мне думать тут особенно и не надо, потому что думаешь ты. Думаешь глубже и продуктивнее моего. Мой уж удел — тянуться по жизни за тобой, потому что я тебя люблю и верю тебе, — обескураживающе заговорил Губин, видимо, испугавшись, что спор их может зайти слишком далеко, и зная, что польщенный Букварев всегда быстро успокаивается и даже клянет себя за несдержанность.
— Соглашаешься, а честно работать не хочешь, — упрекнул его напоследок Букварев.
— Ну, извини. Бывают такие минуты… Может, и я поустал. Но после твоей лекции пойду вот сейчас со своей Музой и сделаю две нормы. И за вас чтобы… Только и ты не перебарщивай. Не все еще в жизненном устройстве нам ясно. Много еще неизвестных задачек придется решать. Одному тебе будто бы все открыто… — миролюбиво ворчал Губин, зная, что теперь Букварев уже укоряет себя и благодарен ему за уступку, готов даже сделать для него что угодно.
— Ты меня извини. Только… в некоторых вопросах надо быть принципиальным до конца. Иначе себя уважать перестанешь, жизнь покажется помойной ямой, — постепенно отступая и успокаиваясь, в тон говорил Букварев.
Губин отошел от него преувеличенно бодро, как бы подчеркивая, что слово свое насчет норм он сдержит. А Букварев сердито пошагал к своей палатке. Споры с Губиным для него были не впервой, но не столь серьезные.
Люба поджидала мужа на улице.
— Пойдем на самую высокую точку, — ласково и требовательно распорядилась она. — Веди меня под руку, держи крепче.
Букварев молча повиновался.
Люба, как казалось Буквареву, нарочито замедляла шаг и как-то по-новому, по-кошачьи плавно нагибалась, чтобы ухватиться свободной рукой за кустики, за ветки сосен, за пучки жестковатой даже в начале лета травы. Не стеснялась она опираться и на руку, на плечо мужа, и эти причуды забавляли Букварева, заставляли забыть о споре с Губиным, который все не шел у него из головы.
На вершине, которая представляла собой пологую полуголую площадку, окаймленную покореженными студеным ветром соснами, они долго и устало переводили дух, молчали. Люба не отпускала руку мужа, но Букварев уже перестал замечать это. Как всегда после серьезного запальчивого спора он долго приходил в себя, оставаясь на много часов опустошенным и недовольным собой, не замечающим вокруг почти ничего. Наконец он немного опомнился и собрался спросить Любу, почему она сегодня такая, но его опередил ее запрещающий жест. И он снова погрузился в себя, хотя никаких мыслей у него сейчас не было, беспокоило только какое-то бурление в душе, муторность.
— А теперь можно, — вдруг с неожиданной теплотой и тревогой проговорила Люба, и Букварев раскрыл на нее глаза, будто только сейчас разглядел, что она рядом и держит его за руку. — Придвинься ко мне вот так, — говорила Люба, разворачивая его перед собой и непривычно блестя глазами.
Он слабо улыбнулся, послушно