Михаил Жестев - Татьяна Тарханова
В первые годы войны многие школы были вытеснены госпиталями. Теперь госпитали уступали свое место школам. Там, где недавно были слышны стоны раненых и умирающих, звенел детский смех, вместо коек стояли парты, и в бывшей операционной, где ампутировали ноги и руки, вновь водворился кабинет химии или физики.
Школа-семилетка в Раздолье не была занята под госпиталь. Она не работала лишь несколько зимних месяцев первого года войны. И теперь Татьяна Тарханова закончила ее. Впереди была десятилетка. Война представлялась Татьяне полой водой, еще недавно готовой хлынуть на Глинск, а теперь отступившей от его берегов и далекой-далекой. Она с радостью передвигала на карте красную ленточку все ближе к немецкой земле. Как и все ее сверстники, она еще жила войной, но в ее грезах войне уже не было места. В жизнь готовилось войти новое поколение, которое мечтало уже не о морской службе и не о танковых атаках, а об изобретении новых машин, открытиях, дающих человеку долголетие, о поисках чего-то необыкновенно красивого и вдохновенного — многим хотелось быть артистами, певцами, музыкантами. Сверстники Татьяны, да и она сама, не думали стать плотниками и каменщиками, штукатурами и кровельщиками. Как будто война не спалила ни одного дома, как будто совсем не надо было восстанавливать и строить заново сотни городов и тысячи сел. Как небо после черных грозовых туч кажется лазурным, так и жизнь впереди представлялась такой легкой и светлой, совсем не обремененной тяжелым физическим трудом. Всех тянуло только к умственному труду, к труду, полному раздумий, открытий и волнений, к труду чистому, без навоза и машинного масла. То, что война потребует после себя столько же пота, сколько она взяла крови, — об этом за школьными партами думали мало. И, пожалуй, в этом была вина не ребят, а старшего поколения — людей, которые приняли на свои плечи все тяготы войны. Они хотели, чтобы у их детей была счастливая жизнь. Это была та цена, которую они принимали как оплату за собственные невзгоды, и тем самым взвалили на себя новое бремя.
Татьяна еще сама не знала, кем ей хочется быть. В школе возобновил работу юннатский кружок. Но деляночки и грядки выросли в большие поля, весь урожай шел уже не на выставки, а на школьное питание, и сами юннаты оказались не столько естествоиспытателями, сколько бригадирами, руководящими на участках другими школьниками. Татьяна возглавляла звено и с увлечением занималась выращиванием картофеля из верхушек, что ей представлялось самым последним словом науки, хотя верхушками сажали картофель в голодные годы и в старину. Но и зима, проведенная на комбинате, не прошла для нее бесследно. Татьяна видела огромные остывшие печи, неподвижные, словно в летаргическом сне, машины, горы глины. И мертвый гигант произвел на нее большее впечатление, чем если бы он жил и работал и кругом было движение людей, вагонеток, транспортерных лент. Когда она, как связная, обходила с дедом Игнатом посты, комбинат поразил ее своим безмолвным величием, и она спросила — а можно ли будет опять его пустить?
— Инженеры смогут, — ответил Игнат.
С того дня в ней зародилось желание овладеть тайной воскрешения мертвых машин, и стремление быть инженером не покидало ее даже после того, как она вновь пришла на юннатское поле и, казалось, с прежним увлечением стала заниматься своими опытами. Но если выбор между техникой и естествознанием ей предстояло сделать в будущем, то в настоящем она всему предпочитала сцену, тем более что к сцене, как утверждали все ее подружки, у нее есть талант. Она любила стихи и как будто даже умела их читать. И чтение стихов влекло ее к сцене. Если Татьяне не удалось в этой войне стать героем, то как заманчиво было перевоплотиться в героя на сцене, жить его чувствами и мыслями, вдохновлять других.
Война соединила солдата и ребенка неразрывными узами. Дети писали письма на фронт, посылали незнакомым солдатам посылки. Ни одна профессиональная труппа не могла пользоваться в госпиталях таким успехом, как школьная самодеятельность, возвращавшая солдата к дому, к семье, к своему ребенку. Это хорошо понимали некоторые профессиональные артисты и, приезжая а Глинск по путевке политуправления, связывались со школами и, заполучив маленького певца, чтеца или гармоника, брали его с собой на концерт.
Теплым весенним днем в учительскую раздольской семилетки вошел средних лет человек, на котором не совсем ладно сидела военная форма. Всей его фигуре, крупной и осанистой, больше соответствовал бы черный строгий костюм, чем солдатская гимнастерка, на которой еще виднелись следы погон. Это был известный в городе режиссер и артист местного театра Иннокентий Константинович Дроботов.
Дроботов приехал в Глинск еще до войны и поселился в небольшом домике сестры. Конечно, появление нового режиссера не могло пройти незамеченным. Вскоре жителям Глинска, как и жителям всякого провинциального города, стали известны все подробности жизни Дроботова. И то, что он до Глинска жил в Ленинграде, работал там в академическом театре, и что бросил Ленинград и театр потому, что от него ушла жена, которая предпочла ему другого актера и к тому же взяла с собой двух детей. Глинские обыватели ничего не напутали. Да, все так было. Только ведь обыватель ошибается не потому, что он все выдумывает или очень уж привирает, а потому, что он путает причину со следствием.
Дроботов приехал в Глинск не потому, что его бросила жена, а наоборот, она бросила его потому, что он решил поехать в Глинск и там стать руководителем небольшого драматического театра. Трудно сказать: то ли в сорок лет его не удовлетворяло положение рядового режиссера, то ли он увидел в маленьком провинциальном театре какую-то новую возможность для своего творческого роста, но, так или иначе, в Глинске он создал театр. Он назвал его «Современник», о нем очень скоро заговорили даже в центральной печати, и в самый канун войны его даже пригласили на летние гастроли в Ленинград, Свердловск и Ростов-на-Дону. Война закрыла театр, но война не убила идею, и теперь он опять создавал новый «Современник». И то, что Дроботов искал в школах участников для выездных концертов, было не столько данью моде, сколько поиском будущих артистов, чтобы чуть ли не с детства начать направлять их талант и любовь к сцене.
В школе уже привыкли к успеху своих «артистов» и на просьбу Дроботова дать ему чтеца предложили Татьяну Тарханову.
— Так чем мы можем похвастаться? — спросил Дроботов, внимательно разглядывая стройную девочку со строгим, серьезным лицом.
Она прочитала несколько стихотворений. Особого таланта он в ней не обнаружил, но слушать ее можно было, и он спросил:
— А что ты еще знаешь?
— «Ленинградцы, дети мои». Это написал народный акын Джамбул.
Дроботов улыбнулся.
— Очень хорошо. — И, выслушав несколько строф, сказал: — Вот это, Танечка, будешь читать. А теперь скажи, ты с кем живешь?
— С дедушкой и бабушкой.
— Далеко?
— Прямо через улицу.
— Тогда пойдем и вместе доложим: едем в Мстинский район и просим высочайшего дедушкиного и бабушкиного соизволения и разрешения. — И, прощаясь с завучем, добавил с доброй, веселой усмешкой: — Прекрасный будет концерт. Соло — пение, танец джигита, соло на аккордеоне! Еще факир. И вот ваша Танечка, чтец-декламатор. Директор нашего театра, в прошлом управляющий хлебозаводом, говорит, что артист должен быть закваской в квашне самодеятельности. Тогда наверняка взойдет великое тесто искусства.
Услыхав, что Татьяну хотят взять куда-то в Мстинский район, да еще для того, чтобы она там выступала на сцене, Лизавета замахала руками и довольно сердито сказала Дроботову.
— Где это видано, чтобы девчонку в такую даль отпускать, да еще неведомо с кем!
— Но театр вам гарантирует, что Таня будет вам доставлена в целости и невредимости.
— В театре всякое бывает. Смотришь пьесу, думаешь, конец хороший будет, а на проверку хуже и не придумаешь.
— Так то на сцене, — рассмеялся Дроботов.
— А это все равно! И виноватых нет, и так уж случилось, и наперед загадать нельзя было.
— Бабушка, ничего со мной не случится, — умоляюще проговорила Татьяна и бросилась к Игнату: — Деда, ну скажи ей.
Игнат спросил Дроботова:
— А в какое место едете? Мстинский район велик.
— Есть там клуб в бывшем княжеском имении.
— Так это в Пухляках. Родина моя. Может, и меня заодно прихватите?
— С превеликим удовольствием. У нас свой автобус.
Автобус шел знакомой дорогой. Игнат думал: вот он возвращается в родные места. Но ведь Глинск ему близок не меньше, чем Пухляки. Он даже ближе, он в настоящем, а Пухляки где-то далеко в воспоминаниях. И тогда Игнат понял свое чувство. Он возвращался в свое прошлое. Из умудренной зрелости — в пору молодости. Дорога шла вдоль Мсты. Он узнавал крутые, словно никогда не меняющиеся речные берега Мсты, дышал все тем же воздухом, напоенным сосной и запахом трав. Но куда девалась старая грунтовая дорога? Она превратилась в широкое шоссе, через рвы и речушки, впадающие в Мсту, перекинулись мосты, и по обочинам то и дело мелькали путевые знаки. Война несет разрушения. В ее огне сгорают посевы, дома и человеческие жизни. Но она рождает дороги. Это, может, единственное, что она создает. Она построила свои дороги к фронту и вдоль фронта. И в местах, где раньше осенью и ранней весной нельзя было проехать даже верхом, на сотни километров протянулись через леса и болота шоссейные дороги.