Владимир Личутин - Белая горница (сборник)
Ночью во сне Писахав увидел грача. Тот сидел у сказочника на плече и пытался выхватить из руки чайную ложку. Потом вдруг появилась улица, и грач уже бежал по снегу. Писахов хотел догнать его и не мог. Валенки, одетые на босу ногу, застряли. Степан Григорьевич выпал из них в сугроб и почему-то радостно засмеялся.
Писахов проснулся от собственного смеха. Полежал с открытыми глазами. Спал не более трех часов, но чувствовал себя бодро. За ночь в комнате выдуло. Край ватманской бумаги на окне отогнулся, в черную ленту стекла впечатался осколок света от уличного фонаря. Степан Григорьевич встал, сунул в обрезанные катанцы ноги, побрел на кухню. На улице, видимо, был настоящий мороз, даже вода в ведре застыла. Ковшик жалобно звякнул, ломая хрусталь льда. Рот обожгло свежестью, по спине пробежали мурашки.
Вернулся на кровать. Возбуждение неожиданно пропало, от теплого сна осталось лишь грустное воспоминание. Писахов сидел, перебирая босыми ногами обрезанные катанцы и потерянно смотрел на осколок света. «Осподи, как тошно», — произнес он вслух. Плотная тишина была тягостной, а ложиться уже в охладевшую постель было страшно. «Словно в гроб», — так явственно представил себе эту процедуру. Мысли были отрывочны и бессвязны и пропадали, не задерживаясь в памяти. «Вот сон видел, к чему бы это… грачи, а на улице, наверное, мороз и одиноко, как в раю. Вот паренька вчера видел, стихи читал, потом что-то насчет именин говорил. А… с днем ангела».
Достал открытку, дрожащей рукой нацарапал: «Напиши такой стих, чтобы маленькая душа, прочитав его, стала большой». И подписал: «Молодому Николаю от старика Писахова».
Открытка была предлогом, оправдывающим действие: от сна осталась одна неловкость, нужно было двигаться. Накинул пальто на сутулые плечи, обмотал шею шарфом, сунул в карман открытку. Постукивая палочкой о половицы, аккуратно вынес себя на крыльцо и задохнулся морозом. Черная равнина неба была сегодня прозрачна и легка, видно, только что отгорело полярное сияние, так как голубоватые тени с легким электрическим шорохом еще вспыхивали кое-где. Было удивительно тихо и прозрачно. Редкие фонари чертили беспомощным светом улицы и, не в силах разрезать вязкую темноту, задыхались в ней. И оттого выделялись на фоне улиц белыми пронзительными точками. Стерлись очертания погруженных в сон домов. Некоторые из них, кирпичные, шуршали от мороза, деревянные— кряхтели. Создавалось ощущение полета.
Тело стало легким. Писахов засеменил подшитыми валенками, шапка уехала вбок, шарф размотался. Услыхал, что кто-то тяжко дышит за спиной. Оглянулся. Собачонка, верный спутник по Архангельску, жалобно смотрела черными бусинами.
«Добрая собачонка», — подумал сказочник. Ведь предстояло длительное путешествие в воображаемый мир, и надо было иметь надежного спутника. Пошарил в карманах и достал кусок колбасы — дневной собачий паек. Но сегодня она выкараулила «властелина» и оттого съест две порции.
«Вишь, успела ведь… От любви или голода? Что же ты про меня, дурака, думаешь? Вот, мол, с ума сошел старый хрыч, сам не спит и людям покоя не дает».
Пока кормил собаку, пальто впитало холод, стало зябко и неуютно. Писахов забыл, зачем вышел на улицу. Стал вспоминать.
— Знаешь, что скажу тебе, подруга, — обратился он к собачонке. — А попробую я на сегодня стать Дедом-Морозом. Тяжело, наверное, быть этим дедом. Нужно нее время быть добрым, и опять же мешок с подарками тяжелый… Вот скажи ты мне, собачья душа, зачем люди Деда придумали? А чтобы себя тешить. И сами будто лучше становятся, и защита какая-то есть, и вера.
Но собака не понимала стариковских речей. Она подняла вверх острую морду и тоскливо завыла. Собаке было холодно, одиноко, и она хотела есть.
Почувствовав, что окончательно замерз, сказочник двинулся дальше. Благодать какая: идти никто не мешает. Днем-то какая ходьба. Что ни метр, то и душа. Любопытничают по зряшному делу.
Вот и Важский переулок. Деревянный дом. Отыскал подъезд. Опахнуло сырой штукатуркой и мышами. Тускло горит двадцатипятка. Да, не очень-то приятно новогоднему Деду-Морозу заходить в такой подъезд. Опустил открытку в почтовый ящик.
Вышел на крыльцо. Из соседней двери высунулась головастая тетка, толстая от шалей и поддевок. Подозрительно уставилась на старика. Писахов хмыкнул, разгладил усы, пристукнул палкой.
— С Новым годом, бабуся.
Услышав такое, бабка сразу забыла все ругательные слова, а красивых не нашлось. Отвыкла.
— Господь с тобой… Небось не спится?
— Не… — протянул Писахов. — Я Дед-Мороз, а это моя Снегурочка.
Указал палкой на собаку.
Старуха хихикнула: «Бродят тут ненормальные». Но смех не достиг сказочника. Писахов патриаршим шагом уже покидал двор.
* * *А через пять месяцев, третьего мая шестидесятого года, Писахова не стало…
Вот, пожалуй, и все, что мне хотелось рассказать о писателе. О сказках говорить не стану, их нужно читать. Только хочется добавить, что хоть и нет Писахова, но звенят струны его сказок, особые волшебные струны.
Несколько страничек из жизни президента
«…В девять утра, идя под парусами при свежем ветре, подошли к заливу Хромченко. У полуострова Пять пальцев „Дмитрий Солунский“ только чудом не сел на подводные камни: глубина под судном была лишь всего сажень с четвертью. Кстати будет сказать, что этот полуостров, как выяснилось, совершенно неточно обозначен на существующей карте, и очень верно был снят Ильей Вылко. B продолжение трех лет занимался этот замечательный самоед съемкой малоизвестных восточных берегов Новой Земли. Ежегодно продвигался он на собаках все дальше и дальше к северу, терпел лишения и голодал. Во время страшных зимних бурь целыми днями ему приходилось лежать под скалою, крепко прижавшись к камню, не смея встать, не смея повернуться, чтобы буря не оторвала его от земли и не унесла в море. В такие страшные дни гибли одна за другой его собаки. А самоед без собаки в ледяной пустыне — то же, что араб без верблюда в Сахаре. Бесконечное число раз рисковал Вылко своей жизнью для того, чтобы узнать, какие заливы, горы и ледники скрыты в таинственной манящей дали крайнего Севера. Привязав к саням компас, согревая за пазухой закоченевшие руки, Вылко чертил карты во время сильных новоземельских морозов, при которых трескаются большие камни, а ртуть становится твердой, как сталь».
(Из дневника Владимира Русанова).
* * *…Еще в 1910 году его называли «экзотическим цветком Арктики». Наверное, ни один из ненцев в нашем столетии не заслужил от людей столько добрых слов. Еще при жизни имя его было окружено легендами. Так кто же он такой, Илья Вылко?
Пожалуй, я начну с того, что в тысяча девятьсот седьмом году никому не известный «самоед» Тыко Вылко, непричесанный, в дырявой старой малице, сквозь которую просвечивало голое тело, взял с собой все свои рисунки, сел на пароход и впервые покинул холодную родину, чтобы встретиться с Большой Землей.
И случилось так, что через сорок девять лет уже старый и знаменитый Вылко Илья Константинович, захватив на память свой старый походный чумок, окончательно расстался с туманными островами и поселился на тихой окраине Вологодской улицы в Архангельске. Жизнь растаяла, как парус в океане… И море будто бы совсем рядом — не больше двух полетов стрелы, но не достать его. И чайки над Двиной вроде те же, что и на Новой Земле — только кургузы и неповоротливы они. Ныне все желанно и недосягаемо, как и вереница дальних лет, что таинственно и романтично расцветает в воспоминаниях. Стоит прикрыть глаза, как нарастает откуда-то глухой тягучий прибой и ласковый шорох пены, и электрическое свечение сияния, и пронзительный, какой-то сухой и резкий плеск птичьих крыл, и легкое шуршание осенней поземки, когда из прозрачной еще выси все сыплет и сыплет на черные камни снежная крупа, предвестник зимы.
Природа для Вылко была одухотворена, и даже в преклонные годы он оставался язычником, боготворящим живое тепло солнца и ароматное мясо гольца, и рык медведя, и тоскливый плач собаки. Для него природа— это богатая человечья душа, которую понять не столь уж и трудно, только нужно быть с нею породственнее. Когда Вылко рассказывал, например, о белом медведе, то и сам мгновенно перевоплощался в медведя: он как бы моментально ширился, плечи гнулись вниз, словно от тяжести, и руки болтались вдоль пояса, а глаза щурились и даже совсем убегали под припухшие веки. В тех местах, где это требовалось по его пониманию, Вылко широко открывал рот и рычал. Если же Илья вел речь о маленькой нерпе, то в глазах его появлялись крошечные слезинки. А если рассказывал о пунушках, маленьких полярных птичках, то и сам, уже старый и тучный, начинал вдруг прыгать легко, как птичка.
Вылко был прекрасный рассказчик. Нет, это был артист, известный не только в Большеземельской тундре, но и далее, за Уралом, где он, кстати сказать, не бывал.