Василий Еловских - Четверо в дороге
Любил хвалить. И любил, когда его самого похваливали. Рабочие подсмеивались над этой Прошиной слабостью, говорили иногда: «Опять балалайка идет». Но уважали.
Я сказал Прохору, что надо бы поговорить на профсоюзном собрании о бережном отношении к технике.
— Это правильно, — отозвался Шахов. — Но с Таракановым... осторожнее...
Добавил уже тоном приказа:
— У входа в цех понавалили стружки, распорядитесь, чтобы немедленно убрали.
Боже мой, почему я не могу с ним ни о чем спокойно договориться? И дело не только в Тараканове. Что-то отталкивает его от меня, раздражает. Может быть, излишняя рассудительность моя и осторожность противны ему. Но у меня все от чистого сердца... Всякий раз, возвращаясь домой, вспоминаю, что говорил я, что говорил он, взвешиваю, как на весах, его и свои дела, иногда ругаю себя, а чаще Шахова, мысленно спорю, морщусь, будто от зубной боли. И дома, даже ночью, когда просыпаюсь, думы эти не покидают меня, они прилипчивы, точно репей.
О Тараканове... А если он и Шахов правы, и я выступаю против просто потому, что с малых лет приучен к бережливости, излишней осторожности? Они воспитывались в новое время. Все может быть. Ведь станки и в самом деле дрянные. Не знаю...
Спустя немного времени Шахов с Горбуновым прошли по цеху, улыбаясь, размахивая руками. Прохор рассказывал что-то о бредне и щуках.
На профсоюзном собрании я все же покритиковал Тараканова. Рабочие по-разному отнеслись к моему выступлению: одни поддержали — таких было двое-трое, другие отмолчались. А третьи говорили, что станки плохие, и мы зря наседаем на парня. Василий сказал с трибуны, что «всякую критику учтет». И добавил:
— Большие дела без огрехов не делают.
Фраза туманная. Голос насмешливый. На смазливой физиономии тоже насмешливость. Да, едва ли подействует на него критика.
Придвинувшись ко мне, Прохор Горбунов сказал:
— Сумасброд, но уж зато работник.
— У тебя, Прохор, тоже высокая выработка. И никаких фокусов.
— Ну, что ты! Тараканов в славе.
— Слава что... навроде ветра у Чусовой: не поймешь откуда дует. В царскую пору у нас самой знаменитейшей личностью Афоня-стекольщик был. Целыми днями без устали ходил тот Афон я по Шарибайску и поселкам ближним и кричал одно и то же: «Стекла вставляю! Кто стекла побил?!» Страшенной силы голосище был: на одной окраине поселка оранет, на другой — слыхать. Между прочим, по-настоящему хороший работник не виден. Он незаметен, как незаметна, к примеру, исправная шестеренка или работающий мотор. На виду часто бывают лентяи и нарушители и еще — показушники и крикуны. Приметь!
Шахов, не помню по какой причине, не был на собрании. Узнал, конечно, потом, кто и что говорил, но отмолчался. Мне сказал с привычной для него быстротой, глядя мрачно и неподвижно:
— Когда закончат коленчатый вал движка? Тянете!..
Я улыбнулся, чувствуя, что улыбка получается жалкая, приспособленческая. Стараясь скрыть ее, сдавил губы, покашлял, хотя кашлять не хотелось. Вообще-то не бывает со мной такого. Человек этот подавлял меня. Коленчатый вал обрабатывал хороший токарь, зачем подгонять? Досадуя на себя, сказал Шахову что-то резкое.
И услышал:
— Одно из двух: или выполняйте, что от вас требуют, или... или уходите из цеха подобру-поздорову.
Я старался понять Шахова, изучающе приглядывался к нему. У Шахова особый характер; ему нравилось, что люди под его началом работают крепко, рушат все старое, идут напропалую. Мол, техника и та устоять не может. Искал больших дел, славы. Желание это мартеновским огнем жгло его беспокойную душу. И, надо сказать, добивался своего: о нас заговорили. Раньше механический цех как бы на задворках был, едва вытягивал программу, а сейчас начали перевыполнять ее — в апреле дали 102 процента, в мае — 103, в июне — 106. Повышалась и производительность труда. Но славы все же многовато было, не по заслугам.
Хитрющий, без конца твердил начальству: план цеху завышен, составлен без учета условий. Докладную написал директору и добился — плановые цифры нам поуменьшили. А рабочим другое пел: «Докуда же, товарищи, будем на месте топтаться?..»
И все на гордость рабочую напирал: дескать, мы — уральцы кондовые, из железа блоху сделаем, прыгать будет, а живую блоху подковать можем. Дескать, все рабочие у нас — чудо-богатыри, самые работящие, самые сметливые, самые, самые... Стоит только развернуться... Великое это дело — гордость в человеке растравить.
Больше продукции, выше производственные показатели — этому Шахов подчинял все и людей не жалел. Затаскиваем в цех тяжелый, громоздкий станок. Во дворе ливень, грязь, люди мокрехоньки от дождя и пота. Шахов работает, как и все; никогда не видел я, чтобы кто-то из начальников цехов, кроме Шахова, таскал тяжести. Правда, и он это делал редко, лишь в самую трудную пору, когда надо поддержать, воодушевить людей. «Быстрей, ребята, быстрей! Осторожнее, не поломай!» И хоть бы раз — «Осторожнее, не ушибись». Токарю: «Просим вас еще смену отработать. Ваш сменщик на бюллетене. Зачем простаивать станку?» — «Да я двое суток не спал. Вчерась весь день дома дрова колол, тока на часок прилег. Эту ночь, как видите, простоял. И если ишо...» — «А, думаете, много человеку сна надо? Эдисон спал не более трех часов в сутки. А Петр Первый и Наполеон — по пять часов».
Росли стены нового здания для обдирки, кладку стен вели и днем и ночью. Первая неделя июня была сильно дождливой, с грозами, по-осеннему холодной. В такую погоду каменщики нигде больше не работали. У нас же они не уходили со стройки. Спорили с начальником цеха, ворчали, ругались, а кирпичи клали.
К подчиненным у Шахова было двойственное отношение: в цехе он не жалел их, хоть лопни, а норму перевыполни. А за воротами завода относился как к любимым детям. Профоргу покоя не давал, требуя, чтобы добывал путевки на курорт и в дома отдыха; наступал на комсорга: организуйте спортсоревнования, художественную самодеятельность. Без устали названивал туда и сюда, устраивая, кому квартиру, кого лечиться, кого учиться без отрыва от производства. Минуты не пробудет в бездействии, будто кто-то без конца понужает его. И не была в нем нервной спешки, так характерной для многих руководителей в те годы. Спешка и быстрота — какие это разные вещи.
Отношение мое к нему было сложным, каким-то странно неопределенным. Порой я даже ненавидел его, содрогался, вспоминая рябое, толстогубое лицо шаховское, его пронзительные глаза. И как бы настораживался. А иногда восхищался. И вроде бы уже не замечал его недостатков.
Однажды директор Сорока сказал:
— Есть в нем скверна, есть. И все же... и все же шаховы нам нужны.
Я подумал: шутит? Нет.
Директор действительно не шутил.
— Нам нужны напористые люди, — продолжал Сорока. — Конечно, лучше б честность и порядочность Миропольского соединить с энергией и смелостью Шахова. Тогда б... Но жизнь не всегда строит такую... гармонию. Что поделаешь!..
Я не понял тогда, о какой гармонии идет речь. О гармошке-тальянке, — так по смыслу не подходит. Разъяснил знакомый инженер.
7
В детстве я много россказней о чертях слышал. Маленькому казалось мне, что весь мир населен нечистой силой: рогатые чертенята из каждого темного угла выглядывают, за печкой домовой сидит — таинственный дух, подсматривающий за людьми. Ночами он бегает, стучит, шебаршит, душит сонных, обидишь — дом спалит; иногда поселяется в банях, любит лошадей, заплетает им гривы, кормит их и чистит. Глубокие заводи Чусовой с травянистыми берегами кишат русалками, а ведьмы на метлах летают ночами над сонным поселком. Ведьмы и русалки из семьи дьявола и тоже подстерегают людей. Лишь церковь недоступна нечистой силе, дым от ладана отгоняет дьявола, но запах этого дыма неприятен, напоминает покойников. Больше всех я боялся домового: черти неизвестно где, постоянное место у них в далекой преисподней, а домовой всегда тут, рядышком.
После революции вся нечистая сила куда-то запропастилась, не видели люди ни чертей, ни ведьм, ни русалок, ни домовых. Богомольные бабки в тупик становились, когда пионеры прилипали с вопросом: куда делась нечистая сила?
В тот субботний вечер мы долго толковали об этом с Катей. Она немножко верила в потусторонний мир; не заговаривала о боге, не молилась (да и молиться не перед чем было — иконы я сжег, а на их место портрет Толстого повесил), но все же верила маленько. Говорила: «Люди всегда верили». Забрасывала меня мудреными вопросами: «А откуда все взялось?», «А как человек появился?» «Тогда б вообще ничего не было, ни земли, ни звезд...»
— Нет, чё-то тайное есть. Бог ли, не бог ли, а есть... Подружку мою, Настеньку покойную, помнишь? Так вот, раз гадали мы с ней ночью, в бане. Свечка, значит, два зеркальца... Глядим, глядим... Аж в глазах рябит. А ты подожди хохотать-то. Подож-ди! Я ничё не увидела, а Настеньке какой-то человек привиделся, черный с рогами. Заорала и бежать. Орет — и мне тоже чё-то страшно сделалося. Грохнулась Настенька на кровать, слово сказать не может. Расспрашиваем — молчит. Ведь вот увидела же! Ну, чё ты ржешь? Ну чё ты?!