Леонид Леонов - Соть
Игра разгорелась, все новые появлялись люди на лугу. Чуть не запнувшись о поросенка, Пронька помахал рукой Увадьеву, приглашая если не в игру, то хоть на коллективную яичницу. Вышел со своей лошадкой Фаддей Акишин добывать себе собеседничка, пришел Фаворов вместе с иностранным инженером, который снимал по дороге все, что только было ему внове. Все приводило его в восторг, все годилось его фотоаппарату: и деревянное божество, которое уже лежмя и чуть не под «Дубинушку» грузили на карбас, и этот таинственный комсомол в вышитых рубахах на фоне российской глухомани, и даже поросенок, необыкновенным голосом верещавший под мышкой у Проньки. Игра кончилась, через полчаса предстояло открытие клуба в деревне и шефская речь Потемкина.
Окружив иностранца, девицы смешливо глядели на его туристские штаны и красные башмаки, а одна даже спросила жеманным шепотком, почем берет за снимок. Бритые щеки иностранца глянцевали от удовольствия; уж он рассаживал девиц, как цветы, по траве, но вдруг отскочил и торопливо, точно для того лишь и притащился на игрище, щелкнул аппаратом в противоположную сторону; выбор темы определял внутренние устремления иностранца.
– Ой, Васькины бандюги содют! – закричал мальчишка, увивавшийся возле Мокроносова.
Из-за пригорка дружным табунком выступало Васильево воинство. Безобидные порознь, вместе они составляли боевое, головорезное ядро, которое в волости так и звали черкесами; бывали праздники, когда хозяева вместе с гостями лазили от них на крыши. Шли они все с картузами набекрень и с заранее обдуманным планом, и один, всю свою скверную родословную имевший на лице, даже бурлил себе под нос:
…по приемной Вася котит,вся приемная дрожит…
Появление их не предвещало особого веселья, и Прокофий, стыдясь гостей, выбежал было им навстречу, но Василий равнодушно, точно то было неодушевленное бревно, обогнул его и направление держал прямо на иностранца, торопливо перекручивавшего пленку в аппарате.
– Вон того, на рыжих ногах! – указал он Селивакину, неотлучному спутнику всех своих приключений, а тот понятливо зашмыгал носом.
Было непостижимо, когда Василий успел так принарядиться: тугая крахмальная манишка коробилась под его кожаной курткой, а галстучек был в тон лицу, с крапинками, а на отвороте полосато болтался георгиевский крестик. Толпа расступилась, и тогда всем стало ясно, что без скандала не обойдется.
– Сымаете? – галантно изогнулся Василий, а иностранец так же любезно поклонился ему, принимая юродство его в шутку. – Это очень хорошо, что сымаете. Альбом! – Он изогнулся в другую сторону и выставил обрубок вперед. – Чего на крестик смотрите? А вы знаете, за что этот крестик даден? Нет, счастье ваше, не знаете…
– Василий, ты шел бы домой, – суховато сказал Пронька. – Проспишься и придешь.
– Извиняюсь, я и сам есть большой любитель общественности! – кротко посмеялся тот, поправляя крестик, чтоб бантик распушился еще более. – Не мешайте мне беседовать с научным гражданином.
– Голосом тебе говорю, не бузи, Васька! – вторично предупредил Прокофий.
– Мы и сами не дешевше людей, порожнем не ходим… – звеняще огрызнулся Василий и снова, задрав голову, глядел на иностранца. – Извиняюсь, конечно, вот вы жили за границей, скажите, отчего человек заикается?
Фаворов, быстро переглянувшись с Пронькой, торопливо перевел вопрос и последующий ответ инженера.
– Нервоз? Я вот и сам конкретно говорю, что нервоз, а Федя не верит. Мозги у него сырые, до науки не доходят!
Селивакин хохотливо и угодливо сморщил лицо.
– Чему же вы смеетесь? – не вытерпел Фаворов. – У вас в самом деле сырые, этово… мозги.
– Не, – сразу, точно под кнутом, съежился тот. – Я так, одной штучке смеюсь. Хотим заграничного инженера свешать…
Иностранец продолжал улыбаться, а Фаворову по молодости не хотелось показывать мужикам, будто струсил полудюжины подгулявших парней. Гармони уже не играли, Пронька хмурился: он знал эту повадку Васькиной ватаги, унаследованную от сотинских сплавщиков. Неопытного новичка предлагали взвесить на безмене, и когда тот, опасаясь худшей расправы, влезал для этой цели в мешок, его завязывали там и кидали на длинной веревке в реку – к у п а л и, изредка вытягивая наружу, чтоб не закупался до конца; у сплавщиков так карали за кражи безразлично от времени года.
– …и еще, как шли мы даве, поспорили, сколько в вас имеется весу. Федька сказал, что не боле, как в подтелке, а я подозреваю… – Смех распирал скулы ему, но он не смеялся, в глазах его светилась почти мольба к иностранцу, в согласии которого и заключалось возвышение инвалида. – Как бы дозволили… а мы бы вам и спели потом: у нас все село поючее такое!
Он даже протянул руку, чтоб убедить прикосновеньем, и в тот же миг Прокофий, не выдержав накопленного отвращенья, с силой поддел его кулаком. Удар пришелся куда-то в галстучек, и всем показалось, будто Василий отделился немножно от травы и плавно пересел на другое место. Когда он поднялся, все увидели, что никаких особых повреждений на Ваське нет; только опять лопнул лакированный ремешок, которым была пристегнута к обрубку круглая деревянная ступня. Девки шарахнулись шустрее пыли из-под копыта, Селивакин и остальные глупо ухмылялись, переступая на месте, а Пронька все глядел, как бы вымеряя взглядом, потребуется ли второй удар. Так протянулось неопределенное время; Василий потерянно гладил рукой низкую, точно сеяную, травку луга. Потом он поднял спокойное, очень бледное лицо и покачал головой:
– Буявый малый, Прокофий, крепко бьешь… эва, за пазуху баран влезет! – Одна какая-то жилка страшно суетилась на его лице. – Ты и гневен, Прокофий, да отходчив, а я и добр, да памятлив. И будешь… и будешь ты меня помнить отселе тридцать… – в голос ему ворвался всхлип, – …тридцать лет, Проня!
Как-то лениво он поднял с травы сорвавшийся крестик и зажал в кулаке; все еще трудно ему было повернуться спиной к обидчикам. Когда боль заместилась стыдом, он развязно достал радужную свою, уже никого не поражавшую спичечницу, но папирос в кармашке не оказалось. Тогда, лишь рукой придерживая отстающую деревяшку, он тихо заковылял вдоль берега. Никого не рассмешил его уход, никто не побежал за ним: может быть, он шел топиться, и никто не хотел мешать ему в этом; он шел прямо к заводи, сплошь заросшей тускло-красным гравилатом и трилистником. Здесь он остановился и стоял долго: деревяшка стала подмокать. Желтая бабочка-капустница, спорхнув с высоты, села на кочку; кажется, она хотела пить.
– …рази мы кого ограбили? – тихо спросил ее Василий, и вдруг с маху хлестнул по ней картузом. Его сгибало, как червя, разрубленного лопатой, пена выступила у него на губах, а в мире уже забыли и его самого, и его несбыточную угрозу.
Сквозь гнетущую тишину суховея сочился из Макарихи колокольный призыв: там начиналась вторая часть торжества. Так совпало – Пронька шел вместе с Увадьевым, и Мокроносову, шагавшему позади них, становилось ясно, что свирепая Пронькина расправа безнаказанно сойдет ему с рук. Как бы учуяв сокровенную его мысль, Увадьев обернулся к нему:
– Присоединяйтесь, товарищ! – Ему давно хотелось познакомиться с Егором.
– Ничего, дороги на всех хватит… – И крепче сжал поросенка, скулившего у него в мешке.
Его придирчивая жажда справедливости должна была удовлетвориться самым началом речи Увадьева, которому пришлось замещать Потемкина.
– …мне только что довелось быть свидетелем, товарищи, – блеснул он отточенным этим словом, ударив на последнем слоге, – свидетелем дикой расправы, там, на сотинской пойме. Один из членов ячейки избил безногого…
Егор не слушал дальше; по угрюмым лицам мужиков, наваленным туда, в провал, как груда овощей, он понял, что еще до вечера Проньку выкинут из ячейки. Нетерпеливым взглядом он обвел переполненный клуб, кумачные бичи лозунгов, невозмутимого Фаворова, сидевшего с ним в президиуме, и смятенно почуял, что всегда – и когда нес скитскую хоругвь, и когда наблюдал усмирение недобитого героя – сердцем он был вместе с Прокофием, другом.
VI
Появление Увадьева встретили десятком недружных хлопков со стороны рабочей части собрания и настороженным молчанием мужиков; некоторым из них представлялась расточительством постройка такого нарядного клуба на Соти, и оттого бороды их висели подобно чугунным замкам, из-под которых не выманишь ни слова. Едва помянув про поступок Милованова, Увадьев нахмурился: молодой парень на виду у всех оторвал клочок от плаката, запрещавшего курить, и скрутил из него почти разорительную по размерам папироску. Виссарион, по новой должности завклуба, принялся внушать ему что-то, и вдруг парень, не расставаясь с папироской, размашисто направился к выходу. Раздражение против парня придало увадьевскому голосу сухую и пронзительную четкость; сам он стал походить на копер, который множеством повторных ударов вколачивает основную сваю. Неопытный в вопросах такого рода, он тотчас же уперся в крайность: сказав, что всякая культура способна обслуживать только класс, ее породивший, он неожиданно самому себе сделал вывод, что оттого-то в ней и заложена взрывчатая опасность для класса-победителя. Только почувствовав здесь преждевременный перегиб, он стал осторожно спускаться к основной своей теме – взаимоотношениям с комбинатом.