Виктор Конецкий - Дополнительный том. Лети, корабль!
Вот когда я узнал, каков он, писатель Конецкий, этот поджарый, подтянутый морячок с болезненно-желчным сухим лицом.
„…Оказывается, что за тысячелетия лжи, как основы основ нашего существования, мы так и не смогли полностью адаптироваться к ней! Человек не способен лгать вечно, черт бы его, человека, побрал! В какой-то момент мы вдруг ляпаем: „Эй! Ты! Болван нечесаный! Иди помойся! И перестань чавкать, осел!..“ И ведь знаем, что этот „болван нечесаный“ нам дорого станет, но не можем мы лишить себя такого удовольствия: хоть на миг перестать лгать и выстрелить из себя то, что на самом деле чувствуем…“ (Виктор Конецкий. Начало конца комедии. М., 1978. С. 6–7).
Однажды мне довелось быть у него дома. Он прихварывал, выглядел неважно. Я пришел навестить „своего“ больного автора (по его просьбе). Правда, не скрою, был у меня и некоторый личный интерес: из повести „Вчерашние заботы“ еще на стадии редактирования В. В. снял эпизод, связанный с Новой Землей, ядерным полигоном и испытаниями. Вот это-то место в его рукописи меня и интересовало — как бывшего атомщика, как раз про это пишущего. И я мечтательно сказал, как здорово пришелся бы этот кусок из его повести для моего романа („Зона для гениев“) — я бы его закавычил и вставил в роман как документ, подарок от В. В. Конецкого. И купюра была бы опубликована. (Какая наивность думать, что абсолютно непроходимый в те годы эпизод в моем романе будет пропущен!) Конецкий оценивающе поглядел на меня, дескать, в своем ли я уме, и разразился монологом: „Ты псих, — сказал он, — псих, вроде моего друга Адамовича. Тот вообще требует убрать по всей стране все военные памятники. Знаешь, старик, ты обратился не по адресу. Я — вояка и ваш пацифизм в гробу видал! Никаких тебе „кусков“ не дам. И не проси!“ — „Да разве ж я прошу, я просто намекнул“. Он рассмеялся, а на прощание достал с полки толстую книгу и, размашисто надписал: „Геннадию Философовичу — с благодарностью за акушерство при рождении Фомы Фомича и на добрую память. В. Конецкий. 20.10.80 г.“. Это было московское издание двух путевых романов — „Вчерашние заботы“ и „Соленый лед“[34]».
X
«ИНФАРКТНЫЙ ДНЕВНИК» (Ленинград, больница им. Ленина, январь 1984 года)Народ и партия едины!
Раздельны только магазины…
Самое популярное высказывание пациентов этого заведенияПри попадании в реанимацию надо иметь крепкие нервы. И собрать эти нервы надо в крепкий кулак, вспомнив все карцеры, шторма, льды и казармы. Дедуля, который ходит под себя, облепленный датчиками, совсем голый — Адам. С шумом падает струя мочи. Из дедули льется. В итоге он падает. Я: «Сигнал есть? Нет?» Ору, зову медсестру. За стенкой шум чаевничания (медперсонал пьет чай с тортом, который принесли родственники какого-то больного).
Конечно, в реанимации оказался один еврей-инфарктник. И конечно, к нему пробилась и возле него дежурила толстая жена-еврейка. Я не знал этого. Подходит женщина в халате, спрашивает: «Что-то нужно?!» Я: «Почему свет не горит? Я читать не могу». Она: «А почему свет не горит?» Я: «Я не электрик».
Дня за два до больницы. 10 часов утра. Телефонный звонок. Женский голос. Не называя себя, раздраженно говорит, что видела во сне, как я бродил по страшным баракам Бухенвальда в полосатой одежде и с номером телефона на спине…
— Кто говорит? Вы не туда попали!
— Я вам третий раз звоню! Вы должны помнить! Я привезла вам из Берлина посылку от офицеров наших войск в Германии…
— Это ту, где нет ничего, кроме номера моего телефона?
— Да-да-да!
— Но я вам сказал, что у меня офицеров знакомых в Берлине нет! Они перепутали мой номер. Выкиньте все из головы!
— Если вы приснились со своим номером на спине, значит, про эту посылку все время думаете. Приезжайте ко мне на работу и заберите ее немедленно!
Мне надоело — всю жизнь меня разыгрывают…
Сестра, давая споласкиваться:
— Мужчины — все из горстей водой моются, а женщины мокрыми руками протираются, а я совсем лицо не мою.
Пробегание импульсов по экранам осциллографов — с периодичностью, которая требует тоже хорошей психики.
Сосед-идол. Три раза в больнице: после ранения, производственной травмы, теперь — за полгода до пенсии. Защитник советской власти.
— Раньше в Бога заставляли верить с детства. Нынче внучка с 3-го класса ходит на «ленинский час» и за деньги на уроки пластики. А Маркса и Энгельса путает — оба с бородой.
— Если говорят, что у меня грипп, — значит, так и надо.
Режим работы сестер особенно заметен, когда они заряжают баллоны для капельниц, чувствуешь себя на конвейере жизни, а м. б. смерти. И конвейер этот отработан лихо.
Удивление сестер, когда предлагаешь помочь.
Профессорша мне:
— Вы у нас уже лежали?
— Нет.
— А мне кажется, что вы уже…
— Неужели вы думаете, что я такое забыл бы?
Она бородатому, который хотел меня оставить в реанимации:
— Не держите его здесь больше, он же уже три дня ходит!
Всю ночь не спал, хотя наглотался снотворного. Шум ночной больницы. Импульсы на осциллографах.
Можно сказать, что меня никогда не оставляет некоторое удивление, в особенности, когда я со своего мостика наблюдаю за тем, как судно, поднимаясь на волны и опускаясь во впадины между ними, пробивает себе путь сквозь огромные валы. Даже с возрастом нельзя избавиться от этого чувства. Капитан «Титаника» Смит (его видели в воде с ребенком на руках).
Рождество. Спокойные мысли о конце.
Самое нерождественское мероприятие — капельница, которую забыли снять, а связь с медсестрами не работает.
Снимать самому иглу или ждать?
Нынче сердце продолжало «давить» не меньше, чем вчера. Хочется курить.
Сиротское чувство, когда ешь больничную еду без всякого принесенного добавка.
Матрацы на кроватях с дырой для судна. Подложил запасное одеяло и газеты — все одно: проваливаюсь в дыру.
Снилась мать — молодая и робкая. Французское общество за столом, кругом — картины. Ко мне у всех изысканных членов общества повышенное уважение, даже подобострастное. Даю прикурить какой-то гранд-даме от элегантной зажигалки и думаю о том, что мать может мной гордиться.
В каждом номере любого журнала 20 раз «нравственный максимализм», а что это, черт возьми, такое?
Сон на десятое: вхожу в свою (но не мою, а какую-то выдуманную) квартиру. Там незнакомая женщина, которой я пугаюсь, но не настолько, чтобы руки опустить: кидаю в нее что-то, что под руку попадается, бумажные стрелы, которые я делаю, обрывая со стен обои. Она исчезает. Я выхожу на улицу — милиционер. Я жалуюсь. Он ужасно пугается и не хочет идти со мной выгонять женщину. Возвращаюсь один. Ее нет, квартира пуста. Сажусь есть на кухне и вдруг понимаю, что не проверил спальню. Иду туда. В постели худенькая, черненькая, довольно молодая женщина, которую я, преодолевая страх, колю маленькими ножницами, чтобы выгнать. Она не выгоняется. Символ смерти?
«Давит» сердце, когда проснулся, но не хотел принимать нитроглицерин — психологическая привычка: вроде стрельбы из пушки по воробьям.
Врач сказал, что плавать больше не буду никогда. Х… ему!
Всю ночь — о мгновенной ненависти к человеку, который издает ртом какие-либо звуки, кроме слов, — чавкает, смачно жует. После того, как стало плохо с зубами — ненависть к смачно кусающим и хрумкающим яблоком, например.
У Ксении Константиновны (лечащий врач. — Т. А.) лежала в старом корпусе А. А. Ахматова с третьим инфарктом. Ухаживала за ней внучка Аня. Приехал швед-диссертант. Врач его не пропустила. Сделали генеральную приборку, пропылесосили утром за карнизами. А когда швед к А. А. прорвался, то этот карниз на него нормально упал. Потом швед в газетах заявил, что Ахматова лежит в больнице для бедных. Глав. врач была хорошая, и все обошлось. Мораль: не ругай советскую власть.
Сегодня снился неизвестный юноша-иностранец и его гениальная живопись — пейзажи арки Новой Голландии, портрет его возлюбленной. Она прекрасно написана, и, когда он повернулся к портрету спиной, она обняла меня за шею. У юноши замечательная библиотека, и я взял том «Воспоминаний о Ландау». Потом этот юноша превратился в Олега Даля.
У Амосова: «Не надо бояться последнего момента жизни. Природа мудро позаботилась о нас: чувства отключаются раньше смерти».
Снилась лошадь, которую мне оставил художник Новиков (так его называли инвалиды, которые у рынка стоят и просят, чтобы я не давал ему трояк на водку). Художник оставил мне лошадь и всю сбрую под седло. Жалуется на комбикорма и сено. Лошадь стоит в сарае. Лето. Я про нее забыл и вдруг мысль: она же голодная! Ворую душистое сено. Седлаю ее. Приходит брат Олег, но помочь ничем не может. Сперва кормить или поить? Добрая лошадь, умная. Седлая, залезаю — едет послушно. Еду на базар, где покупаю ей корм. Леса, поля, уклон, пускаю ее рысью — трясет, но держусь в седле! Вдруг — бряк, и я на земле. Лошадь стоит рядом. Совсем не больно с лошади падать. Приехали на хутор, кормлю и пою лошадь — она все терпит и явно довольна жизнью!