Давид Самойлов - Памятные записки (сборник)
В нем еще были приметы зека или солдата, пришедшего со службы: неловкость и привыкание к отвычной обстановке. Однако тот же интерес к литературе, та же одушевленность при обсуждении ее проблем. Он увлечен был Мандельштамом и поминутно читал его стихи. Мандельштам – поэт, наиболее пригодный для толкований.
Но любовь к Мандельштаму была за счет, например, Блока. Тут мы схлестнулись. Он утверждал, что «Конь Блед» Брюсова куда выше блоковских «Шагов командора». Строки «в час рассвета холодно и странно» ставили его в тупик своей бессмысленностью. Именно в этом споре я впервые осознал недостаток в Пинском эстетического чувства. При всем своем уме и превосходном знании литературы он был «выковыриватель изюма из сайки» и любил литературу за то, что из нее можно построить грандиозные концепции. Ему нравилась концептуальность литературы, а не весь ее жизненный объем.
Встречались мы у Лунгиных еще несколько раз. Помню, снова крупно поспорили. На сей раз из-за нового его увлечения, совсем непонятного, – из-за стихов довольно сдвинутого и малоталантливого Севы Некрасова, бродившего тогда по московским салонам со своим рациональным алогизмом.
В общем, дружбы у нас не получалось. Хотя каждый раз встречались мы доброжелательно, и Пинский не жалел для меня своих парадоксов.
Помню нашу последнюю встречу[17].
Летом 1981 года читал «Парафразы» Лепина в «Синтаксисе». Жанр им был найден правильно – толкования слов. Но смысл толкований показался мне банальным. А способ изложения – заносчивым. Это присвоение права на беспощадную мысль только мыслящей элитой. Нет уважения ко «мнению народному», которое Пушкин ставил критерием при оценке исторических обстоятельств и действий.
Народное мнение, конечно, не может отлиться в такие четкие формы, как «Парафразы» Пинского, но оно есть воздух всякой мысли.
Вскоре после получения «Парафраз» я узнал о смерти их автора, о котором вспоминаю с благодарной и доброй печалью.
Все-таки удивительный человек был!
Краткое знакомство с Владимиром Грибом состоялось до того, как он начал читать нам курс.
В ИФЛИ существовала стенгазета «Комсомолия». Это был авторитетный орган. Газета делалась интересно, живо, умно, остроумно. Ее деятели стояли высоко в институтской субординации. Подвизался в ней в качестве карикатуриста многим памятный Эдик Падаревский, погибший в войну; другим художником был тишайший Гена Соловьев. Известным редактором был Сергей Потемкин. Наиболее ловким репортером – Семен Красильщик. Все они потом вышли в люди.
«Комсомолия» печатала серьезные критические статьи, рассказы, стихи, репортажи, обзоры, интервью с известными писателями. Настоящая была газета, только в единственном экземпляре. Читали ее с огромным интересом, многое выучивали наизусть. Газета делалась с размахом. Длина ее была несколько шагов. А в один праздничный день насчитал я двадцать два шага. Газета не помещалась на одной стене, а шла округ коридора, заворачиваясь два раза.
Вот к этой-то знаменитой газете задумали мы сатирическое приложение. Приложение должно было пародировать типичную ифлийскую поэзию. Хотя поэтами в ИФЛИ не все почитались, но писали стихи многие. И были даже особый ифлийский стиль, особая тематика, характерные для студенческого стихотворства. Готовили сатирический листок Лев Шейдин (впоследствии – Седин, известный международный журналист), Марк Бершадский, Евгений Астерман (о них я скажу ниже), а также несколько других наших остряков.
Листок был задуман как публикация вымышленного ифлийского поэта Ярополка Гунна (был такой Владимир Галл в действительности), а также критические отзывы о нем.
Я написал несколько пародий. Одна была на романтический стиль тогдашнего Наровчатова и называлась «Охота на зайца»:
Был холод такой, что даже ромПриходилось рубить топором.
Другая пародия была на излюбленный жанр наших эрудированных авторов – стихи о великих людях. Было множество стихов о Вийоне, Бальзаке, Цицероне, Рембо, Глебе Успенском и других. Пародия называлась «Великий утешитель». Ее я помню целиком.
Скрипит диван. Пронзительно визжатПружины, как рессоры омнибуса.Он чешется. Клопы его томят.Вся жизнь полна их запаха и вкуса.
Эпоха чешется! Рождаются в пылиИ тело в кровь дерут рукой нечистой.Клопы везде. И даже кораблиКормою трутся о пустую пристань.
Но можно ль так? Страданью есть предел.Судьбы миров над головой нависли.Он быстро встал. Ночной колпак раздел.И сел за стол. Его томили мысли…Века безжалостны. Как бурных волн наскок,Все – даже имя – разодрали в клочья…Но вечен труд страдальца. Этой ночьюОн изобрел персидский порошок.
Еще написал я две пародии на наших переводчиков. Помню одну строфу из «Лорелеи»:
Воздух чист и темнеет.И тихо течет Райн.Вершины гор светлеютИн абендзонненшайн.
Примечание к последней строке: непереводимая игра слов.
И начало «Лесного царя» Гёте:
Кто скачет, кто мчится ночным путем?Это папа с своим дитем.
О стихах Ярополка Гунна были даны ниже две рецензии, подписанные: А. Прель и Ф. Враль.
«Как это не похоже на шаманские завывания Наровчатова и слезливый маразм Павла Когана», – говорилось в одной рецензии.
«Это как две капли воды похоже на шаманские завывания Наровчатова и слезливый маразм Павла Когана», – писалось в другой. Таков был стиль нелицеприятной ифлийской критики.
«Свисток» понравился. В. Гриб пожелал познакомиться с его авторами.
Помню, мы зашли в аудиторию после его лекции. И долго и весело разговаривали о пародии. Слова Гриба я не упомнил.
Тогда он был молод и, казалось, полон сил. Но болезнь уже подтачивала его. Весной сорокового года он умер, совсем молодым. От него осталась небольшая книга статей, для ифлийцев ставшая катехизисом.
Помню день его похорон. Весь институт провожал Владимира Романовича со слезами.
ИФЛИ был задуман как «красный лицей», чтобы его выпускники со временем пополнили высшие кадры идеологических ведомств и ведомств искусства, культуры и просвещения.
Это осуществилось только отчасти. Помешала война, на которую пошло много ифлийцев, а также старомодный подбор студентов, где почти не учитывался национальный признак.
Все же бывшие студенты института, часть которых оканчивала уже Московский университет, стали заметными фигурами в вышеназванных отраслях деятельности.
Наивысшей ступени в государственной иерархии достиг А. Шелепин, бывший одно время членом Политбюро и министром госбезопасности. По каким причинам он утратил свое положение, нам неизвестно. Но на него одновременно надеялись и прогрессисты, и обскуранты.
Как антитеза Шелепину, в антигосударственной субординации наибольшей известности достиг Л. Копелев. Он перед войной учился у нас в аспирантуре. Его жена Р. Орлова – на выпускном курсе.
ИФЛИ дал несколько известных поэтов: Павла Когана, Сергея Наровчатова, Юрия Левитанского, Семена Гудзенко, а также множество неизвестных прозаиков – Мальцева, Елену Ржевскую, Ю. Капусто, И. Крамова, Л. Якименко, Рослякова, Крутилина и др. Переводчиков – Л. Лунгину и блестящего К. Наумова.
Деятелей – работника ЦК Черноуцана, В. Озерова, Караганова. Посла Олега Трояновского. Международных журналистов Безыменского и Седина. Восточного философа Гришу Померанца, знатоков и теоретиков фольклора Мелетинского и Пермякова, пару испанистов – Осповата и Кутейщикову, основателя и директора музея Пушкина в Москве А. Крейна, литературоведа Н. Балашова, колеблющегося философа А. Гулыгу, издателей С. Потемкина, Б. Грибанова, Г. Соловьева, искусствоведов А. Каменского и Д. Сарабьянова…
«Есть в наших днях такая точность…»
Павел Коган писал о точности дней, то есть о точном совпадении времени и судьбы. Он верил в то, что судьба его поколения станет легендой.
Он сам уже стал легендарен. Свой портрет, увиденный из наших времен, он очертил в стихах. Строгий, острый взгляд слегка прищуренных глаз. Юноша-поэт, воин, «в двадцать пять внесенный в смертные реляции». (Только на год ошибся. Может быть, вся страна ошиблась на этот год в предвидении войны.) Автор «Бригантины». Она написана была на грани отрочества и юности.
«Бригантину» он всерьез не принимал. Но ее запели. Сперва в дружеских компаниях, потом в ИФЛИ, нашем институте. Пели и другие песни – «О, Сюзанна», «Холодина синяя…», «В тумане расплываются огни…». Была потребность в песнях не только строевых и массовых.
Пели песни, потом забыли. А «Бригантина» осталась, может быть, предвестницей искусства Окуджавы.
Сказать бы тогда Павлу, что из всего им написанного самой известной останется его песенка, он бы рассердился или рассмеялся.