Петр Замойский - Лапти
— Куда?
— В артель, аль оглох? — крикнула жена.
— Ишь ты. Как же так? — развел руками кривой Сема.
Волнение Петьки передалось и Алексею. Это было заметно по его левой приподнятой брови. Но начал говорить он спокойно, слегка поводя рукой по пуговицам толстовки.
— Мы, дядя Семен, артель решили организовать. Бедноту в одну кучу сгрудить. Будет в одиночку ей копаться. Видно, сколько ни копайся, толку никакого нет. Вот мы к тебе с Петькой за этим и пришли. К тебе послала нас Прасковья, председатель комитета взаимопомощи. Хвалила она тебя. Как вот ты, даешь согласие аль по-старому будешь жить?
Сема старательно принялся счищать стружки с опрокинутой ступы, на которой мастерил грабельцы, и долго молчал. Потом, усмехнувшись, кивнул на жену:
— С бабой надо посоветоваться. Как она…
Петька обернулся к тетке Анне. У той щеки налились краской, глаза лихорадочно забегали. Петька нарочно торжественно начал:
— Вся улица говорит, что ты, тетка Анна, самая умная баба на селе. Хозяйка ты такая, каких поискать, — вязать, молотить — первая, а хлебы испечешь, — в город на выставку прямо. Все у тебя в руках спорится, потому что умом ты первая на селе… Так вот сразу и скажи, будешь канитель вести или, как первая баба, и в этом деле покажешь пример и не ударишь лицом в грязь перед какой-нибудь Левонтихой?
От такой напористой похвалы у тетки Анны дух захватило. Как стояла она возле притолоки, так и застыла. После длительного и неловкого молчания кривой Сема вдруг стукнул обухом топора по ступе и крикнул на жену:
— Да что же ты, дура, стоишь, рот разиня? Надо людям на что-нибудь сесть? О господи, похвали такую… Иди тащи скамейку.
С необыкновенной легкостью, все еще с улыбкой на тощем лице, бросилась она в избу, загремела там горшками, чугунками, заскрипела столом. Видимо, скамейка имелась всего-навсего одна и на ней был установлен весь кухонный обиход.
— А кто у вас записался там? — спросил кривой Сема.
Петька начал откладывать пальцы на руке:
— Наше семейство, потом Дарья, которая скоро отделится, потом дядя Яков, дядя Никанор, Наум Малышев, Ефимкин отец и еще вот брат его, Кузьма.
Алексей промолчал, что Петька соврал и про Наума и про брата. Семен, отворяя жене дверь, протянул:
— Народ подходящий. Только сумление меня берет, вроде опаска.
— Насчет чего?
— Дело-то новое. Страшно опуститься. Хозяйство рушить последки можно. Вон в Атмисе…
— Слышали! — перебил Петька. — Этот Атмис у нас на шее повис. А все твои сумленья — ерунда. Уже чего-чего, а твое хозяйство — это верно под большим сомненьем. Ну-ка, скажи по совести, сводишь ты концы с концами? Хватает тебе хлеба до нови?
Дядя Сема усмехнулся:
— Какой там до нови! До середки зимы не доходит. Опять занял три четверти ржи.
— Небось у Лобачева?
— Не дал тот. У Нефедушки насыпал.
— С каким уговором?
— За подожданье неделю аль мне, аль Анне работать у них.
— Вот видишь! А в комитете сколько брал?
— А кто знает. Там записано. Так год за год и идет. Из долгов не вылезаешь.
— Ну и гляди теперь, какое твое хозяйство может рушиться. Давно оно рухнуло в тартарары. А в артели будешь, там в обиде не останешься. Если хлеба не хватит, то уже всем не хватит. А занять артель пойдет не к Нефеду, а к государству.
Тетка Анна настороженно слушала и молча переводила взгляд с одного говорившего на другого. Ей, очевидно, хотелось спросить о чем-то, для нее весьма важном. Несколько раз пыталась она вступить в разговор. Потом, улучив момент, звонко затараторила:
— Артель-то артель, это ничего, только об одном хочу спросить вас: а не будет там неразберихи какой?
— Например? — уставился Петька.
— А вот, — выступила она уже на середину и затеребила фартук, — говорите, в артели все вместе. И лошади, и коровы, и земля, и сбруя, и ни у кого ничего своего не будет. Как это понять?
— Очень просто, тетка Анна. Созовем собрание артельщиков и обо всем поговорим. Теперь только согласие ваше надо.
— Согласье что, — уперлась тетка Анна, поглядев на мужа и моргнув ему: «молчи, знаю, что говорю», — мне сейчас охота разузнать.
— Да о чем?
— Все об этом. К примеру, так возьмем: куры! Что они, тоже будут в артели сообча аль у каждого поврозь?
— И куриный вопрос обсудим, — улыбнулся Петька. — Да что у тебя, — повысил он голос, — аль кур много?
— Где их много! Откуда взять, чем кормить? Только как у нас ведь выходит. Снесет, к примеру, она, твоя курица, яйцо-то, глядь, оно твое… Твое, говорю, а не чужое. И хошь ты его всмятку варишь, хошь вкрутую, а хошь продашь и мыла купишь. А там — кто ее знает, чье яйцо ешь и чье копишь.
Заметив улыбки на лицах Петьки и Алексея, кривой Сема сердито крикнул на жену:
— Поди ты, баба, к домовому со своими курами! Ты уж больше слушай, что люди говорят.
Решительно всаживая лезвие топора в ступу, сердито взглянул на жену и заявил:
— Ладно! Будет собранье — крикните.
Когда вышли из сеней на дорогу, Петька шепнул Алексею:
— Пятый номер — факт.
Алексей рассмеялся:
— Баба его чуть не уморила меня. Ах ты, черт возьми: «Моя курица, мое яйцо. Хочу — всмятку, хочу — вкрутую».
Изба дяди Лукьяна стояла на отлете. Подойдя к ней, Петька отодвинул окно.
— Эй, дома есть кто?
В окне показалась тетка Маланья. У нее была перевязана щека, за которую она держалась, наклонив голову вбок. Ничего не говоря, Маланья махнула рукой.
— Что с тобой? — участливо спросил Петька.
Еле ворочая губами и указывая на щеку, прошепелявила:
— Зубы болят.
— Зубы болят! Ишь ты. Полечила бы.
— У-у. Но-ою-у-ут…
— У-у, — сморщился Петька, тоже поджимая щеку.
Баба скрылась в избе, и оттуда слышалось ее жалобное стенанье.
— Креозоту надо бы ей дать, — посоветовал Алексей, — у меня есть.
Петька крикнул в окно:
— Приходи к нам, вылечим. Лекарства такого дадим, сразу все зубы на лоб вылезут.
— Спа-аси-иба, — не поняла тетка Маланья, расхаживая по избе и убаюкивая щеку, как блажного ребенка.
Дядя Лукьян был на задах. Он заполз под телегу и там, лежа на спине, бил молотком по железным крючкам.
— Здорово! — стараясь заглушить стук, крикнул Петька.
— Кто там?
— Люди пришли, вылазь!
Перевернувшись на бок, он увидел их и, улыбаясь, выбрался из-под телеги.
— Чего мастеришь, кузнец холодный?
— Болты разболтались.
— Поэтому их и зовут болтами.
— Ну, ты уж скажешь! — засмеялся дядя Лукьян. Обратившись к Алексею, спросил:
— Все гуляешь, Матвеич?
— Гуляю, дядя Лукьян.
— Уезжать небось пора?
— Готовлюсь. Вот одно дельце задумали мы сделать, а там и в дорогу.
— Слышал, слышал, — подмигнул дядя Лукьян.
— О чем? — опросил Петька.
— Как о чем? Говорят, артель сбиваете.
Петька с Алексеем переглянулись, сделав удивленные лица.
— Народ наш, — продолжал дядя Лукьян. — нескоро подведешь к одной точке. Всяк за свое держится.
— Это верно, — подхватил Петька, — ты угадал. Каждый за свой угол, за свою корову, за своего домового.
— Вот, вот. Плохо ли, хорошо ли, свое, мол… А кой черт свое? Простите меня, дурака, дерма не стоит все наше хозяйство.
Петька, видя такой ход разговора, чтобы не канителиться, сразу предложил:
— Стало быть, писать тебя?
— Куда? — вскинулся дядя Лукьян.
— В артель.
Смутившись, видимо каясь, что наговорил лишнего, дядя Лукьян ответил загадочно:
— Как люди, так и я.
— Вот тебе ра-аз! — протянул Петька. — Сам же говорил, что хозяйство ни к черту.
— Верно-то верно, да нельзя сразу, — опал голосом дядя Лукьян. — С подходцем к этому делу надо. С бабой поговорю.
Алексей не стал вступать в разговор, предоставив это дело Петьке. Он внимательно смотрел на огромный навозный курган. Курган, высотою с дом, очевидно, скопился годами и теперь сплошь покрылся большой, в человеческий рост, травой.
И какое причудливое сочетание!
Вездесущая крапива красуется со своими четко вырезанными листьями и желтыми свисающими цветами.
Сквозь стены ее пробивается стройный конский щавель с жесткими, выструганными из погонного ремня листьями. Упругие, густозеленые, с кровавыми жилками, они лоснились на солнце, словно подернутые лаком.
Растопырившись колючими листьями, выбросил осот круглые, как заячий помет, головки и цвел. Кромки зеленого кургана, весь его карниз широкими и толстыми, как бобрик, листьями устлал репейник, выкруглив дымчатые, с нежной тканью, цепкие гнезда шишек.
Седыми веерами бархата тянется к солнцу лебеда; из-под низу железными листьями и недюжинной упругостью душит ее хрен. А на самом верху, как петух на коньке крыши, страшный распластался татарник. Одиноко он возвышался над всеми травами, могуче раздался тугим дигелем, и кровавые головы цветов его были ослепительны.