Василий Росляков - Витенька
Борис Михайлович, когда поделилась с ним Катерина, сделал мучительную гримасу: сами выпутывайтесь, мне от одного Витеньки тошно.
— Я бы ему сделал, пошел бы к руководству, раскрыл бы этого старого пижона, выперли бы из партии, вот тогда бы он подумал. Ты знала, а раз так, то разбирайтесь сами, мне Витька хватит.
— О господи! — сказала Катерина.
Софья Алексеевна пришла в назначенное время. С тортиком пришла. Интеллигентная дама, не старуха еще, но и не так уж далеко от этого, все-таки годы не стоят. Прихожая сразу была обвеяна тонким запахом духов, знакомых Катерине еще с Потешной улицы. Она приняла у Софьи Алексеевны пальто и шапку, а та уже перед трюмо, стоявшим в углу прихожей, начала поправлять прическу, совершенно белую, но все еще пышную и ухоженную, примерно как у композитора Моцарта. Это Борис Михайлович сравнил про себя с Моцартом, тоже выглянул в прихожую и сравнил, вспомнил портрет композитора, который давно уже лежал без всякого движения под грудой аккуратненько сложенных на пианино нот. Улыбаясь Софье Алексеевне, он с грустью вспомнил вдруг об этом композиторе, который уже много лет, не много, конечно, но чуть ли не три года подряд, молчал в Витенькиной комнате. Борис Михайлович даже хотел под этим нахлынувшим впечатлением сказать Софье Алексеевне, что, дескать, похожа как Софья Алексеевна на Моцарта, это было бы очень кстати перед интеллигентной особой, но все же вовремя сдержался, вовремя сообразил, что Моцарт, хотя он и любил его, а возможно, его любила и Софья Алексеевна, все же был мужчиной, и от этого как бы не вышло неловкости, и Софья Алексеевна вполне могла бы и обидеться. Словом, он не сказал этого, а сказал Катерине:
— Катя, дай Софье Алексеевне тапочки.
И Евдокия Яковлевна тоже вышла и, поскольку мало кто с ней разговаривал в этом доме, усиленно обрадовалась Софье Алексеевне, с которой все-таки долго работала в одной больнице и как бы имела особые, отдельные связи. Обрадовалась почти неестественно сильно, так что было похоже на притворную радость. «Ах господи, кто пришел! Софья Алексеевна, Софья Алексеевна» — и так далее. Даже немного неловко было и неприятно Катерине, да и Борису Михайловичу. А в бабушкиной комнате, где накрыт был для чая стол, сидела в сильном волнении Лелька. Она ждала с самого утра и волновалась, страшно переживала, а вдруг не придет Софья Алексеевна, вдруг не придет. И когда наконец заслышала звонок и воркующий гомон в прихожей, так ослабла сразу, что не могла и не захотела встать, сидела и ждала, покрываясь то белыми, то красными пятнами.
Софья Алексеевна, войдя, сама поцеловала Лельку в щечку.
— Сколько же лет я тебя ко видела, Леленька? Красавица какая.
Сели.
— А Витенька? — спросила Софья Алексеевна.
— Мать, позови Витеньку.
Позвали. Не позвали, а притащили, мать силком притащила. «А что мне там делать?» — «Посидишь с нами, Софья Алексеевна просит, неудобно». — «Не хочу я сидеть». Втащила кое-как.
— Красавец какой! — сказала Софья Алексеевна. Витек ответил плечом, то есть приподнял левое плечо с одновременным наклонением к этому плечу головы. Этим жестом отвечал он на многие самые разные вопросы, и не только на вопросы, вообще он сократил свою речь до минимума, до вот этого пожатия плечом с одновременным наклонением головы набок, к плечу. Посидел Витек минутку, другую, ковырнул что-то вилкой, легкого вина, налитого ему, отпил немножко и, спросив разрешения — можно ли мне уйти? — ушел.
Софья Алексеевна даже рюмочку коньяку согласилась выпить. Потешную улицу, разумеется, вспомнили, с этого и разговор пошел, всех перебрали обитателей того дома, всех, кто жил еще и кого уже не было на этом свете, повздыхали, покурили быстро бегущее время, а между тем рюмочка за рюмочкой, и веселей стало, разговор потек все непринужденней, смеяться начали, даже анекдотец какой-то проскочил незаметно, о политике немножечко поговорили, а потом опять перешли на свое.
— Вы знаете, здесь мне спокойней стало, — от всей души призналась Софья Алексеевна, даже вздохнула отчего-то. — Помните, Катя? Вы спрашивали у меня о моей работе, о Марфе-посаднице? Вы знаете, одно время я не только не могла закончить, но и вообще работать над этой книгой. Потом возобновила, но все-таки без всякой уверенности, трудно было решить главный вопрос — как относиться к ней, к Марфе. А сейчас, только сейчас все как-то стало на место, как я понимаю, так и пишу, все теперь мне легко. Вот я чувствую женским сердцем ее, как живую вижу, как женщина женщину, так и пишу. Может, вы скажете, да что там мучиться? Пятнадцатый, мол, век, когда все это было!
— Зачем же, Софья Алексеевна, — вздохнула сочувственно Катерина. — Что же мы, не понимаем? Чем давней, тем больше трудностей. Конечно, я слыхала про нее, что-то в школе проходили, но так, чтобы как женщина женщину, это, конечно, не каждому дается. Я уж и забыла, кто она была такая.
Борис Михайлович сидел притихший, внимательно слушал, посматривал то в сторону Катерины, то в сторону Софьи Алексеевны. Он вообще никогда не слыхал про эту Марфу, слыхал, конечно, как и все в том доме на Потешной, что Софья Алексеевна, мол, книгу пишет, про Марфу-посадницу, а что к чему — и в голову не приходило разузнать. Теперь сидел тихо, интересовался, а когда Катерина закончила свое говорение и призналась, что забыла, кто она такая, Борис Михайлович не стал признаваться, а сказал:
— Да, конечно, пятнадцатый век, давно дело было.
— Все это относительно — давно или недавно, — сказала Софья Алексеевна.
Лелька сидела как на иголках, ждала, когда кончится чай и она узнает, сможет ли помочь ей Софья Алексеевна или не сможет. Но когда заговорили о Марфе-посаднице, она вспыхнула и как бы на минуту забылась, ведь она же историк, и тут ей было что сказать.
— Это страшная женщина, — сказала Лелька. — Она чуть не погубила весь город, всех новгородцев, подбивала знатных людей против московского царя, и люди пошли за ней, не захотели подчиняться Москве. Собственно говоря, Марфа-посадница была против объединения русских земель вокруг Москвы, против укрепления нашего государства. Реакционная была женщина.
Пока говорила Лелька, Софья Алексеевна смотрела на нее с ласковой улыбкой.
— Зачем же тогда писать о ней? — сказал Борис Михайлович, ни к кому не обращаясь.
— Зачем? На это ответить сразу трудно, — ответила Софья Алексеевна.
— Что ты, отец, понимаешь? Если Софья Алексеевна пишет, значит, она знает. Я бы лично прочитала такую книгу, даже с удовольствием, особенно когда знаешь, кто писал. Вы уж нам тогда покажите, когда напечатаете.
— О! — сказала Софья Алексеевна.
— Вы, конечно, народ изображаете как главную силу, — сказала Лелька. — Не может же Марфа стать героиней?
— В том-то и дело, Леленька, что Марфа. Это редкая женщина, сильный характер, ум, беззаветно любила свободу, свой вольный город, а казнь от царя приняла, как и должно великой женщине. Она, Леля, не против государства была, а защищала свободу своего вольного Новгорода, который был испокон веков независимым. Если бы я так ее вывела в те времена, это показалось бы выпадом против сильной власти. Сейчас другое дело. Между прочим, в энциклопедии написано так, как ты говоришь, Леля, но там даже не сказано, что ее казнили, а просто заточили в монастырь. На самом деле она сама шла на казнь, дочь ее, красавица, провожала, но не выдержала, по дороге упала без чувств и умерла, а мать спокойно взошла на место и положила голову. Конечно, история пошла своим путем, но Марфа не могла этого знать, она знала одно: вольность, свобода, любовь к родной земле, к своему великому Новгороду. Перед ней мужики, воины, бояре на коленях стояли. И она стояла перед ними на коленях, когда надо было поклониться народу, не считаясь с гордостью.
— А вот писатель к вам ходил, он помогает вам? — спросил Борис Михайлович.
— Писатель — мой старый друг, мы просто делимся: он своими заботами, я своими, тут уж никакие помощники не могут помочь.
— Значит, ее казнили? — опять спросил Борис Михайлович. — А ты, Леля, говоришь, реакционная. Как же реакционная, а царь велел казнить ее? По-твоему, выходит, что царь революционный? Так?
— Да ну, папа, тебе это трудно понять.
— Чего ж тут трудного? Чего ж тут хитрить, все понятно.
Катерина, хотя и думала все время о Лелькином деле, все же и отходила от него в иные минуты, к другим мыслям обращалась; вот живешь, дескать, в беготне какой-то по одному кругу, поесть, попить, достать чего, пошить, постирать, чтоб дома все было, ну, конечно, телевизор поглядеть, а так вот, чтобы про Марфу-посадницу поговорить, голову поломать над чем-то высоким, большим, ведь училась когда-то, читала, ночи с книжкой плакала — все ушло, а люди-то живут всю жизнь так. Господи, телевизор! Хорошо, хоть он есть на свете. Все заменил: и книжки, и кино, и театр, правда, в театре они вообще никогда не были, только собирались, а теперь зачем он? Телевизор все время ставили в свою комнату, и на первой квартире, и вот теперь. Лелька, бывало, поглядит немного, идет спать, ей некогда было; Витек не выдерживал долго, вообще почему-то перестал любить телевизор, зато они с Борей, как дети, до конца. Даже так: разденутся, лягут в постель и оттуда смотрят, подушки подобьют повыше и смотрят. А то еще, чтобы не так скучно было и чтобы не заснуть, сухариков наготовят с маслом тарелку, поставят рядом и грызут, смотрят и грызут. Было, конечно, и засыпали, когда передачи не такие интересные. Сколько раз лампы перегорали. Уснут, а телевизор горит, экран светится, все уже спят давно, и артисты с дикторами давно разошлись, тоже спят по своим домам, и уже на экране ничего нет, только треск один, глубокая ночь над городом, а поле пустое светится. К утру, бывало, не выдерживали лампы, перегорали. С этим телевизором сильно полнеть стали, ходить перестали даже по гостям, продукты, дай бог, хорошие, и стали они с Борей толстеть, а это вредно, конечно. Но все ж таки и поговорить могут, даже с Софьей Алексеевной. И принять ее не стыдно. «Вот тут Витенька у нас, видите, у него целая мастерская. Пианино? Нет, бросил он пианино, да уж пускай по своему делу идет. А тут мы с Борисом, спальня наша. Ну, что вы, Софья Алексеевна, мы скромненько живем». После чая Катерина стала показывать Софье Алексеевне квартиру, жилье свое, жилище. И когда дошли до спальни, она как-то вдруг переменилась сразу, повернулась к Софье Алексеевне, к плечу притронулась — «сядьте, пожалуйста, Софья Алексеевна» — и попросила сесть и сама после села напротив, в креслице с мягкой спинкой.