Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
— Надо сознаться, к Дедушкину больше ходит народу, — говорит управдел исполкома.
— Все от постановки вопроса, — отвечает заведующий наробразом.
— От нашей халатности, — возражает управдел, — наша чайная вот под твоим началом ходит, а сам ты к Дедушкину ходишь.
Завнаробраз фраппирован, потом говорит, сдвигая строго брови:
— А может, у меня есть какие особые задания в чайной Дедушкина в смысле наблюдения, то есть?.. — говорит он.
Пьют чай. Военный комиссар — матрос — вспоминает, как дрались под Царицыном, последний раз.
— Я тогда телеграмму еще послал на Сормово, — говорит матрос. — У нас была канонерка «Бойкий», ей в бою оторвало нос, и такая же канонерка «Ястреб» ремонтировалась на Сормове, — я и послал: «отклепать немедленно нос у Ястреба и приделать к Бойкому» — —
— — рассвет серый, неспешный, страшный — корабль в вечность и человек пришли в осени тысяча девятьсот двадцать первого года, когда по Руси и Рассее заговорили, что революция в России кончена — —
— — (где-то пленарный был волостной съезд советов — —
Съезд собрался в школе в Росчиславовых горах. В школе шипел гул толпы и первыми запахами были запахи махорки и овчины. От махорки и овчины в школе казалось темно. Потом разобрались козьи бороды, лошадиные хвосты, кроличьи курдючки — мужичьих бород, — треухи, папахи, шлыки, пиджаки, гимнастерки, полушубки — людей, мужиков, сидящих на полу и скамьях, стоящих в дверях и на окнах, сваленных, смятых грудой Руси. На сцене сидел президиум — члены волисполкома. Член президиума говорил очень громко, и неуверенно, и бестолково.
— У нас теперь, товарищи, новая экономическая политика — политика у нас теперь: — слышь! — экономическая! И правда, товарищи, на что нам мельницы и парикмахерские, а также квасные заводы? — Пусть их обрабатывает предприниматель, — пущай разживается! Государство, товарищи, оставляет себе мощные заводы, а остальное отдает в аренду. Теперь будет аренда, а также хозяйственный расчет, товарищи, — то есть…
но тут докладчика перебили с места. Давно уже те большевики, что делали Октябрь девятьсот семнадцатого года, разложились на большевиков и коммунистов, и большевики отошли от революции. Зал, съезд слушал докладчика напряженно и злобно, — и вскочил с места прежний, семнадцатого года, большевик, сдернул треух с головы, помотал им, оглядел собрание победно, мотнул козьей бородкой и заорал:
— И что же мы видим, гражданины?! — И выходит, гражданины, что приходится делать третью революцию! — И выходит, что опять хозяйский расчет, то есть — гони монету хозяину! И политика теперь — економическая, — сталоть, за все — деньги, вроде как барскии економии, и — вы слышали, гражданины, что сказывают из президиума?! — опять помещики будут сдавать землю в аренду! — —
Из президиума — докладчик — перекричал:
— Помещиков — нету, про помещиков в газетах не писано, товарищи! Государство будет сдавать в аренду, а не — помещики!
…вот и говорю, — ответил треух, — и вот и говорю, гражданины, и надо третью революцию, и за помещиков стали коммунисты, — товарищи! И мы предлагаем резолюцию — —
Тогда заревел зал, задвигался, пополз, насел к рампе, поползли хвосты, козьи бороды, курдюки, лисьи, козьи, рыбьи глаза, треснула перегородка к музыкантам, слова полетели, как галки на пожаре:
— Будя! — долой!
— Помещиков не желаем!
— Долой хозяйский расчет!
— Долой барскии економии! —
Из президиума председатель, треща звонком, орал:
— Товарищи, рабочие и крестьяне! Военный коммунизм кончился! Народная власть не может на штыках!.. Товарищи, Рабочие и крестьяне! Вся власть ваша! Черти! давайте по порядку!
Кто-то провизжал:
— Штыкиии!? Стрелять будитии?! — Пали!! Стреляй! — —
Вновь затрещали парты, полезли в воздух шапки, кулаки и матершина — —
…и еще где-то здесь в кинематографе сидел красноармеец, смотрел, как любит графиня, и щелкал семечками. Шелуха от семечек — с красноармейских губ — падала кругом на пол. Тогда к красноармейцу подошел капельдинер, скучливо сказал:
— Подсолнухами сорить запрещается. Подберите шелуху, а то острахую. Запрещено! —
Красноармеец вкось, одним глазом посмотрел на капельдинера, кинул в воздух семечку, поймал ее ртом — и сейчас же стрельнул обратно шелухой, едва мимо капельдинера, как в пустоту. — Капельдинер молча пошел к двери и — не спеша вернулся с милиционером, — милиционер шел решительно. — Красноармеец вкось, одним глазом посмотрел на милиционера — и сейчас же, нагнувшись, поспешно стал собирать в свой шлем шелуху с пола. — Красноармеец тоскливо сказал, как говорят подчиняющиеся насилию:
— Эх, пропала к чертовой матери вся революция!..) — —
…Идет и проходит май…
…Идет и проходит июнь… —
…Идет и проходит сентябрь…
…Идет и проходит октябрь! — —
Города, о черном хлебе, страны обывательские
Эпиграфом — к главам Ивана Александровича Непомнящего. —
РСФСР КОМЪЯЧЕЙКА РКП при Коммуне
в с. Расчислово «КРЕСТЬЯНИН».
ЗАЯВЛЕНИЕ.
Товарищи в Уезкоме. Мы как коммунисты, женившиеся в дореволюционный период на представительницах… и пр.
Зарайск-город…
На базарной площади — не гоголевская, а всероссийская — лужа. На углу лужи «Трактир Европа», посреди лужи — городские весы, на другом углу лужи — сапог и крендель. Когда лужа подсыхает, тогда — пылища. В переулках травка и герань, а скамейки у ворот изрезаны похабными словами. В монастыре — караульная рота чон. Мухи в городе — по погоде, как лужа. За оврагом овраг, там холм, за холмом — холм: холм всегда тосклив своим простором, ибо этот простор не вберешь в душу. За городом — большак, села и деревни, ночи и дни. Железная дорога — сорок верст, а сюда, так сказать, ветка.
В городе три камня: первый — на Соборной, обозначающий братскую могилу Октябрьского Восстания; второй — против каланчи, с изречениями из Луначарского, указывающий, что здесь заложен Дом Народа; и третий камень — за городом, на коровьем выгоне, в том месте, где, по приказу исполкома, намечается станция железной дороги, той, что сразу соединит с Питером, Москвой и Нижним. Был этот город и есть — захолустье. Жил город по принципу — взаимно: комиссар Пашка Латрыгин, заведующий здравотделом, обязывал больницы не делать абортов без его мандата, а мандат выдавал за три пуда муки в пользу отдела; совработница муку для абортов брала за бумаги вне очереди; врач послаблял себя в смысле спирта; за спирт сапожник шил ему сапоги; сапожник за спирт доставал себе яловок; — жили по принципу взаимно. Так же процветала взаимо-кража, например, с электрическими проводами и с огурцами с огородов.
И надписан над городом — телячий хвост вверх ногами, комбинация невозможная — —
В доме Старковых просыпались все по-разному. Дом был национализован, хоть и грош была ему цена. Дом давно треснул по всем косякам, но стоял, печки в доме разобраны были на мазанки-печурки вместо железок. Вместо обоев в доме была копоть. Окна заткнулись чем попало. Все же пропах дом клопами, — стало быть, не последняя нищета. В нижнем этаже дома были: кладовые слева, — справа жил слесарь Крынкин, старик, который, когда напивался, залезал на крышу и, оттуда поучая, разоблачал большевиков. — В мезонине жил вор-Пронька, родом из цыган. Когда в понизовьях на Волге началось людоедство, вверх по рекам, по чугункам, по льдам, пешком потащились тысячи. Под городом они поселялись в солдатских бараках, — там
Пронька нашел себе жену, девку Антониду, — выкормил, стала баба-красавица, добродетельная и тупая, как коровий язык, — признавалась, что съела дома у себя в Пугачевском уезде — отца и сестру-малолетку, — сестру придушили, а отец, помирая, говорил матери: «ты, слышь суды, — помру, не хорони меня, — сама понимаешь…» — Антониду прозвали — Тонькой-людоедкой. У Проньки в мезонине снимала угол Поляша-кормилица, из детского дома, которая каждый год рожала: дети у нее помирали вряд, и она поступала в приют — кормить грудью, за паек: — любила родить, потому что перед родами пропадало молоко, приходилось с места уходить, голодать, — а как родит, ребенок умрет, — снова на паек. Пронька гнал самогон и иной раз, когда выпивал, бил Поляшу и людоедку. Тонька-людоедка научила тогда Поляшу, — как начнет приставать, чтоб сказал про рукав. Пронька Поляшу побить собрался, — Поляша сказала:
— Вот скажу про рукав-то!
И Пронька взвыл вепрем, посизел, рот заслюнился, табуретку схватил, завопил, как вепрь:
— Убью-у паскуду! Зарежу-у!
Поляша весь день и всю ночь у ворот простояла, в дом боялась идти, — бушевал Пронька. Потом выяснилось: Пронька в Луховицах торговку убил, долго деньги искал и нашел — в рукаве: — рассказала людоедка. — У Проньки друзья были и в городе и в уезде, приезжали, жили, выпивали. Пронька бывал во хмелю иногда и любезен, тогда говорил гостям: