Константин Федин - Города и годы
В предвесенний месяц выпал день снежный, подобранный морозом — последний зимний день в красноватом свете низкого солнца. По улицам плавал какой-то сладкий запах, точно от свежей корзины, и люди звонко перекликались, рысцой пробегая по тротуарам:
— Эге, как кусает!
— Ого-го!
По площади мелькнули сани, встреченные бурными криками. Мальчишки пронеслись за ними ватагой. Громадный градусник на ратуше чопо-[189]рился больше, чем всегда: поутру его вычистили бензином. На таком солнце, разрывая быстрыми ногами пахучий невесомый снег, хочется думать, что мир покоен и незлобив, что люди собрались в веселые города и деревни, чтобы заглядывать друг другу в глаза, пожимать руки, ободрять веселым окликом из-за угла:
— Фрейлейн Мари! У вас нос краснее помидора!
— Фрейлейн Мари, не упадите на Weberstrasse, там прямо каток!
О нет, Мари не упадет на Weberstrasse! Мари не страшен холод! Она неслась с такой силой, что, казалось, преодолела бы неприступный ледник. Навстречу колкому морозу, рассекая его разгоряченным лицом, засунув руки глубоко в рукава, она добежала до станции. По узенькой, запорошенной снегом платформе попрыгивали два-три пассажира. Игрушечный обледенелый паровозик, растерянно отдуваясь, выскочил из-за поворота.
— На Лауше!
День был рабочий, вагоны пустовали. Окрестность казалась неизвестной, — и, может быть, оттого так быстро надвинулась издали заснеженная Лауше. Капюшоны Трех Монахинь срослись в громадную шапку, повисшую над скалами слепящим шаром.
На крутой тропе, убегавшей к вершине Лауше, был втиснут одинокий след мужских ног. Мари взбежала по первой отлогости горы и передохнула. Мужские следы поворачивали в сторону, а тропа вилась вверх под нетронутым снежным покровом, и распылять его было так же радостно, как прокладывать новый путь. В крепком высоком строе сосен, отягощенных снежной нависью, раскачивался подмороженный аромат смолы, и [190] покойная тишина, сковавшая Лауше, наполнила Мари веселой, легкой силой.
С ловкостью, причинившей когда-то столько неприятностей фрау Урбах, Мари брала уступ за уступом. Вдруг у нее подвернулась нога, скользнула по камню, и она скатилась вниз на добрую дюжину шагов. Падая, она загребала спиною снег в пухлый сугроб, и, мгновенно выросши, он перевалил через нее и засыпал ее лицо, грудь, руки. Она вскрикнула обрадованно-громко, как на купанье от ласкающего холода брызг. В тот же момент, точно удар по замерзшей сосне, над нею прозвенел крепкий голос:
— Осторожно!
Она вскочила, отряхнулась от снега. Из-за дерева на нее глядели молодые глаза. Ей показалось, что в них было больше веселости, чем беспокойства.
— Это ваши следы идут там, по тропинке? — спросила она.
— Да. Я хотел найти путь покороче и свернул в сторону.
— Вы на вершину?
— Да.
— Это самый короткий путь.
— Но и самый опасный. Вы не ушиблись?
— Пустяки.
Больше не о чем было говорить. Надо было расходиться. Впрочем, можно было идти рядом.
— Сегодня хороший день, — сказал он.
— Да.
— Вы тоже наверх?
— Тоже.
Так было выяснено, что им по пути и что они идут самой короткой дорогой.
— С горы вы поедете на санях? — спросила Мари. [191]
— Не знаю.
— Боязно?
— Я никогда не ездил.
Мари обернулась к нему. Ноги его были обтянуты толстыми чулками и переступали мерно и сильно, вровень со спокойным громким дыханием. Голову он держал высоко, не глядя в землю под ноги. Он посмотрел на Мари открыто.
— У меня сегодня хорошее чувство. Я редко бываю за городом, — сказал он.
— Вы нездешний?
Он засмеялся.
— Вы чех? — спросила Мари с тем оттенком, который делает это слово обидным.
— Хуже!
— Я так и знала. Такие, как вы, нужны на войне. А вы разгуливаете как ни в чем не бывало. Вы русский?
Он опять засмеялся:
— Да.
Мари прибавила шагу. Несколько минут они молчали. Потом он сказал:
— Положение становится неловким. Разрешить его мог бы только полицейский чиновник, не правда ли?
— Это — грубость.
— Я не хотел вас обидеть.
— В нас гораздо больше рыцарского, чем думают иностранцы.
Мари вдруг остановилась.
— Что вам дало право считать нас всех доносчиками? Вам плохо у нас, вам, нашему врагу?
Она опять двинулась вперед. Тогда ее спутник проговорил:
— Грустно, что мы разучились жить просто. Может быть, мы этого никогда и не умели? За [192] переборками и пристройками ничего не видно. Зачем вам понадобилось расспрашивать меня, кто я? Разве без этого нельзя идти рядом, как мы идем сейчас? Кругом снег, сосны, тишина. Мы ничем иным не связаны, как только этим снегом, этой тишиною да куском дороги, который нам надо пройти вместе. Пройдем и забудем. Случайность. Зачем отыскивать в ней то, чего в ней нет? Если бы я оказался австрийцем или вашим соотечественником, вы взглянули бы на меня по-другому. А разве что-нибудь изменилось бы вокруг нас? Все было бы так же просто.
Они остановились на последнем уступе горы. Отсюда уже было невысоко до вершины. На запад, как по нитке, скатывалась широкая просека. Сквозь нее было видно, как сторонами треугольника к основанью уходила смена сосновых участков, затянутые снеговою синью долины, цепь кособоких гор. Небо прикрывало все пространство мирной синевой.
— Я здесь выросла, — сказала Мари. — Вон на том холме нависла сосна, точно гриб. Это первое дерево, на которое я вскарабкалась. За этим грибом — замок Шенау. Видите, черные крыши? Направо шоссе, там граница.
— Граница? — переспросил он. — Так близко?
Мари прищурилась на него:
— Почувствовали что-то родное?
— Там чехи.
— О да, сплошные чехи!
— Без этого нельзя?
Она двинулась было к нему, но тотчас остановилась, точно принудила себя не расслышать его слов. Потом внезапно звонко вскрикнула:
— Ну, наверх, скорей! — и, придерживаясь за [193] встречные стволы, легко и цепко, как козуля, взяла подъем.
На прибранной площадке вершины стояли чинным рядом приземистые длинные санки. Суровый, громоздкий, как каменная глыба, сторож медленно выкатился из тесовой будки и осмотрел гостей. Час был неурочный, никого, кроме сторожа, на горе не было. Укатанная, расчищенная дорога уносилась к повороту крутой скобкой. По сторонам она была защищена снеговыми барьерами
И опять звонко, раскалывая застылый возду,. Мари крикнула:
— Довольно раздумывать! Едем!
Она выбрала сани, ногой подкатила их к спуску, села верхом и ухватилась за кольца загнутых на передок полозьев.
Ее обступал воздух, которым она дышала в детстве. Накрошенные и наваленные в беспорядке скалы, как ломаная мебель; кряжистые сухокорые деревья, каждый сучок которых казался старым приятелем; внизу исковерканная шашечница дорог и просек. Всякий камень на этих горах корчил Мари рожи, и она помнила его прозвища, знала его секреты. Как жалко, что подле не было сообщников ее проделок — широкогрудых, большеглазых деревенских ребят! Как хорошо было бы покомандовать ими, прикрикнуть и распорядиться! Где они теперь, милые увальни?..
Мари быстро оглядела своего спутника.
— Рассчитывайтесь со сторожем и садитесь. Скорей... Садитесь ближе ко мне. Вытяните ноги вперед. Вот так. Охватите меня руками. Как следует. Туже, еще туже, а не то вывалитесь. Править буду я. Поехали!
И вот толчок, еще толчок, вот ускоряющееся плавное скольжение, вот быстрый бег — и вот [194] перед самым лицом, над головою, оледенелый снежный барьер поворота, который мгновенье назад казался страшно далеким. Барьер валится на голову, колючая белая пыль залепляет глаза, бьет откуда-то из-под земли неудержимым фонтаном и вдруг обрывается; и ровный, как отточенная сталь, ветер звенит по лицу, устремляясь вверх, в гору, которая взвивается к небу. Поворот уже давно пройден, сани уже давно оторвались от земли, прямой спуск — секунду назад бесконечный — уже налетел на новый поворот, и снежные барьеры навалились на голову.
— Держитесь! — кричит Мари и слышит, как в ее спину вросло отвердевшее широкое тело и в грудь — ледяное кольцо скрещенных рук. И еще — точно с далекой вершины, сквозь холод и свист снежной пыли, наперекор и навстречу режущей стали ветра — в самое ухо ее чуть теплый вливается шепот:
— Дер-жи-тесь са-ми!
И тогда она видит, как сбоку, от сильной мужской ноги, бороздящей дорогу, клубится белый вихрь — выше и буйнее каскада, который поднимает ее нога... Ах, все равно — пусть думает, что он правит! Вниз, вниз, под гору, в пропасть!..
Потом у отлогого подножья Лауше они отряхиваются, очищают волосы, воротники, уши от тающей, слипшейся пыли, смеются.
Вероятно, и здесь они о чем-то говорили, как говорили в крошечной комнате какой-то гостиницы, где их угощали пахучим грогом и веселым очажным огнем. Но Мари не запомнила ни слова из этих разговоров. Впрочем, одно слово — смешное, непривычное — осталось в памяти. Расставаясь со своим компаньоном, вдалеке от станции, она спросила: [195]