Константин Паустовский - Том 1. Романтики. Блистающие облака
Борода мигала воспаленными глазками, мяла изорванную папаху и молчала.
— Чего молчишь, как колода?
— Дохнут с дождя, ваше благородие, — отвечала наконец борода сиплым шепотом.
— Дохнут? Где шкура? Знаешь приказ — шкуру с дохлой сдирать. Ну, черт с тобой, пошел вон!
Офицер жалобно отдувался и садился пить чай.
Я получил письмо от Алексея: «Узнал от одного из санитаров твоего отряда, что ты в Загнанске. Мой отряд стоит в Скаржиско. Приезжай. Мне вырваться трудно».
Ночью я думал о встрече с Алексеем и о Винклере. Его смерть я вспоминал теперь часто. Он умер на пороге войны. Ему не пришлось узнать ее тоскливые будни, ее скрежещущие бои, бесплодные мысли, увидеть города, превращенные в отхожие места, промокших до портянок солдат, вонючие раны и желтые выпученные глаза трупов.
Звезда над городами
За окном синело. Далеко прогремел один удар, потом второй. Вскоре удары слились в глухой гром.
— Не спите? — окликнул меня Вебель.
— Нет.
— Слышите, как разгорается? Опять немцы пошли в наступление.
Он закурил. Я натянул на голову шинель и попытался уснуть.
— Звезда над городами, — сказала во сне Попова.
Далекий гром перебивали короткие и веские удары.
— Тяжелая ввязалась, — пробормотал Вебель и сел на койке. — Надо сказать, чтобы взяли лошадей в хомуты. К утру, должно быть, все двуколки вызовут в Хенцины.
Я встал. За окном голубой парчой летали снега. В тронутом янтарями небе празднично вычерчивались горы.
— Видите, я был прав, — сказал Вебель и вышел навстречу ординарцу, постучавшему в окно.
Через час я выехал с обозом двуколок в Хенцины. Ехали обе сестры. Раннее солнце розовым паром заволокло долины. Горные дороги были крепко сбиты морозом.
В дороге я спросил Попову:
— Что вам снилось ночью?
Попова покраснела.
— Разве я говорила во сне? — быстро спросила она. — Скажите, что я сказала, тогда я, может быть, вспомню.
— Вы сказали: «Звезда над городами».
— Ах да. Мне снилось, что я иду ночью по берегу озера с ксендзом и Козловским. Вдали был город, будто Москва, и над ним огромная звезда. Ксендз показал на эту звезду и сказал по-польски: «Вот звезда, которая восходит над всеми городами, обреченными на гибель». Мы все шли и шли, и вдруг я увидела Кремль, и Арбат, и Пречистенку. Я заплакала во сне, а Козловский, чтобы утешить меня, дал мне букетик фиалок и сказал: «Не плачьте. Эти фиалки собрал шофер Махалин на том месте, где была Москва». Потом тысячи черных солдат с винтовками бежали мимо нас и спрашивали дорогу на Люблин. Офицер с разодранным в клочья лицом бешено проскакал на коне и крикнул, что надо стрелять по звезде.
— Пророческий сон, — сказал я, всматриваясь в снежные дали.
В Хенцинах мы напоили лошадей и на рысях пошли к Шевелям, где развернулась летучка. Навстречу дико скакали зарядные ящики, тупо дрожала земля, и к небу подымался желтый дым разрывов. В канавах у шоссе сидели солдаты в походном снаряжении и смотрели вперед, вдоль дороги, где горел фольварк.
Низкая шрапнель рванула воздух и частым треском защелкала по шоссе.
— Иии-х ты! — вскрикнул впереди верховой солдат и пустил лошадь вскачь.
Снова резануло воздух. Глухой удар вырвался из леса.
— Дорогу обстреливают! — закричал Полещук и показал на синеватые холмы. — Гляди!
Там блеснуло два желтых огня, стремительно завыло небо, и нестерпимый пламень ударил в канаву позади двуколок.
— Пускай вскачь! — крикнул я санитарам и задержал коня, пропуская обоз.
Далеко, задыхаясь, строчили пулеметы. Снова небо обрушилось на голову. Снаряд пролетел с тяжелым храпом и ударил позади в канаву.
— Заметили!
Впереди был лес, и надо было проскакать несколько минут по открытому полю. На снегу лежали длинные лиловые тени.
«Где я видел такие тени?» — думал я, торопливо нахлестывая коня. Ветер свистел в ушах, я видел только мокрую лошадиную шею и в десятый раз повторял все одно и то же: «Где я видел такие длинные тени?»
Из-под копыт летел щебень.
— Антонов, не отставай!
Дым пахнул в лицо, осколок свистнул под ногами коня, подняв вихрь снега. Конь присел, вздрогнул широким крупом и скачком бросился в сторону. Слева у гнилого пня была разворочена красная глина, и из нее шел желтый пар.
В лесу обоз свернул с шоссе и пошел по кочковатой дороге. Снаряды ложились позади. Передняя двуколка с сестрами свернула в сторону и остановилась.
— Сюда, ваше благородие, — крикнул глухо Полещук и махнул рукой. — Сестрицу зацепило.
Я подъехал. Малесва крепко держала за руки Попову.
— Что, ранена?
— Ничего страшного, — со свистом сказала Попова и рванулась из пухлых рук Малеевой. Лицо у нее почернело. — Перевяжите скорей.
Я разрезал мокрое платье. Острая маленькая грудь была разорвана осколком ниже соска. Я туго и осторожно забинтовал ее. Малеева кусала губы, косынка у нее сползла, русые волосы прилипли к потному лбу. Лес треснул от разрыва, и ветер захлопал по полотняным верхам двуколок. Попова легла, ее укрыли шинелью. Санитары крестились.
— Принесла холуйская сила, — сказал Полещук. — Солдат бьют и сестер бьют. Она, можно сказать, совсем дите.
Попову я не видел до позднего вечера. Небо грохотало и сотрясалось, и кровь капала с носилок на унавоженный снег, в лошадиную мочу и слякоть. Воняло потом, махоркой и ксероформом. Подожженные снарядами деревни чадили без огня, пропитанные сыростью. Раненые выли и собачьими глазами смотрели на окровавленные руки врачей. Бой затихал.
Ночью я провожал обоз раненых до Хенцин. В передней двуколке лежала Попова.
Было тихо и сыро. Слабо скрипели колеса. В стороне от дороги горели костры, меня качало в седле, и во сне я слышал, что Попова что-то бормочет.
— Молчите, — сказал я, согнав дремоту. — Вам нельзя говорить.
Над Хенцинами, разбросав веером хвост, качалась Большая Медведица. Я спал, шатаясь в седле.
Панна Гелена
В Загнанске нас ждал Козловский. Он собирался в Брест.
— Я возьму вас и санитара Щепкина, — сказал он мне. — Вы были в передряге, и вам надо рассеяться. На фронте все равно тихо.
Меня поразило это слово «рассеяться». Брест, мраморные столики кавярен, гулкий вокзал, московские газеты, лица юных сестер — это значит рассеяться. Разбросать свое внимание на тысячи спокойных мелочей, смотреть на отблески солнца в вокзальных стеклах, читать статьи о Художественном театре, выставках и книгах. Разбить на тысячу осколков свою напряженную мысль, запутанную войной.
Я согласился. Перед отъездом я поднялся к костелу. Внутри едва слышно служил ксендз. Стоя на мшистой паперти, я написал открытку Хатидже:
«Три месяца нет писем. Очевидно, они теряются по полевым конторам. Я даже не знаю, где ты. Я втянулся в суровую жизнь войны, и часто у меня бывает ощущение, точно вернулись времена „Войны и мира“. Где-нибудь на широких шоссе во время отступления я встречу тебя и найду тогда смысл всего совершающегося, который я никак не могу найти сейчас. Здесь Алексей, я завтра его увижу. Еду на неделю в Брест».
Я подумал и написал вторую открытку Наташе:
«Я жду от вас писем. Мне очень трудно оставаться наедине с собой в здешние злые ночи. От канонады, грязи и бабьего плача всегда болит голова».
В Скаржиско на вокзале я встретил Алексея. Мы расцеловались. Он отодвинул меня, осмотрел и сказал:
— Ну вот, свиделись. Ты здорово подтянулся.
Тут же на вокзале мы столковались с Козловским о том, чтобы взять Алексея в наш отряд.
Козловский и Щепкин уехали, а я остался до утра в Скаржиско. Мы ходили с Алексеем в дощатое холодное кино, где Макс Линдер учился кататься на коньках, много говорили. Я рассказал ему о смерти Винклера.
— Да, — сказал он. — Глупо умер старик. А Сташевский тоже здесь, на фронте, под Ломжей. Георгия получил.
Ранним утром я уехал в Брест. За Радомом было солнечно, а около Бреста застал нас вечер, золотой от вагонных свечей и синий от ранней весны.
Козловского я разыскал в общежитии Союза городов. Он был возбужден: встретил знакомую сестру, бывшую артистку. Когда я вошел, он сидел и брился. Бородатый солдат — денщик при общежитии — чистил его сапоги.
— Друг мой, — сказал Козловский, тщательно разглядывая свой подбородок. — Почистите сапоги, и пойдем в гарнизонный клуб — там концерт. Я познакомлю вас с очаровательной женщиной. Когда-то я был в нее влюблен.
Он вытерся одеколоном и запел:
Голос твой — пенье задумчивой сказки,Сладкая боль небывалой весны…
В клубе было темно и тесно. Звенели шпорами выхоленные кавалеристы, скромно стояли у стен серые прапорщики с вылинявшими погонами, гремел хриповатым басом седой вертлявый генерал.