Владимир Солоухин - Капля росы
…Иван Григорьевич помер несколько лет назад; тетя Поля не работает в колхозе по старости; сын Василий живет на стороне; сын Александр работает налоговым агентом; сын Борис погиб на войне; сын Геннадий живет в Москве; дочь Зоя окончила курсы дезинфекторов и теперь работает в Черкутинской больнице; жена Александра Ивановича Нюра – рядовая колхозница; дочь Тамара работает в Черкутине в психдоме (так попросту называют у нас дом инвалидов-психохроников); девочка Светлана учится в пятом классе; сын Вова пойдет в школу.
У Зои есть сын Гурий (Гурка) – хороший мальчишка, который остался, однако, без отца, затем что отец обманул и бросил Зою, не успев жениться. Зоя решила сохранить ребенка во что бы то ни стало. Главная личная жизнь ее сейчас, по-видимому, вся в нем, хотя по возрасту и по виду ей теперь еще гулять бы на вечеринках вместе с девушками.
Александру Ивановичу по характеру работы налоговым агентом (кажется, скоро ему придется менять должность: налогов становится все меньше и меньше, и должны они будут исчезнуть совсем) приходится много ездить по деревням, у него есть даже казенная разъездная лошадь. Летом он ездит на ней верхом, а зимой запрягает в саночки.
Однажды, пробираясь в село по весенней распутице, я встретился в Черкутине с Александром Ивановичем, и он радостно согласился подвезти меня до Олепина. Перед тем как ехать, мы зашли в чайную и пробыли там никак не больше пяти – семи минут. Несмотря на такой короткий срок пребывания в чайной, настроение Александра Ивановича еще улучшилось, да и мне стало казаться, что я ехал из Москвы не столько в родительский дом, сколько для того, чтобы встретиться с Александром Ивановичем. По дороге к Олепину Александр Иванович окончательно впал в сентиментальное настроение. Причиной тому, скорее всего, были наши разговоры. Мы разговорились о том, что маленькие лесочки около Олепина, как-то: Осинничек и Попов лесок, почти начисто сведены неразборчивой, безответственной и бесхозяйственной рубкой на дрова и что народ добрался уж до кладбища, чего никогда не бывало да и быть не могло.
А так как за целое дерево можно было попасть под штраф, то сначала у кладбищенских сосен стали обрубать все сучья. Деревья превратились в ужасные полуживые столбы. Это делалось еще и для того, чтобы дерево посохло, а за сухостой никакого штрафа не полагается. Правда, есть хитрые и тонкие способы засушить дерево, как-то: обтесать около корня кору, обхватив дерево мертым кольцом, или даже (артистическая тонкость) обстучать кору обушком, она отсохнет, отойдет от древесины, омертвеет на обстуканном месте, и дерево незаметно начнет чахнуть. Олепинцы, как видно, не знали таких тонкостей или им было некогда, и они действовали несколько грубоватее: смахнут все сучья с дерева – и дереву конец.
Александра Ивановича расстроило не сведение Осинничка или Попова леска и даже не обезображение сельского кладбища, а расстроили его ветлы по реке, вернее, их исчезновение в течение одной зимы.
Это были первые послевоенные годы. Дела в колхозе шли плохо. Колхоз не мог обеспечить людей хлебом, потому что весь его нужно было сдавать государству. Не мог он обеспечить их и дровами, потому, по всей вероятности, что было тут не до дров. Пришла зима, и люди с салазками и топорами потащились тайно и явно в окрестные лесочки и даже нашли дорожку к реке. Ольховые кусты, которыми заросла речка, мало интересовали озябших мужиков (чаще, впрочем, ездили за дровами женщины), но старые, пышные, золотистые весной и зеленые летом ветлы вполне годились на дрова.
Когда мы выехали на Курьяновскую гору и оказалась под нами и влево и вправо извилистая ленточка реки, я спросил у Александра Ивановича, куда подевались ветлы, десятилетиями украшавшие долину, и что это за большие темные пятна на снегу. Александр Иванович начал рассказывать злоключения этой зимы, и чем дальше рассказывал он, тем больше трогал его свой собственный рассказ.
– Вова, нету моего выражения! – воскликнул он наконец. – Ведь ветел-то осталось наперечет, давай-ка посчитаем. – Он остановил лошадь, и мы, не торопясь, обстоятельно начали считать ветлы. – Вон уцелела ветла, где кончается кладбище, да на повороте ветла, да одна ветла под Курьянихой, да одна под Лоханкой. Вова, вот что я тебе скажу: нет моего выражения!
И пьяные, а может, и не такие уж пьяные, слезы он размазывал время от времени суконной варежкой по лицу, обожженному морозами за зиму, на смену которой шла теперь весна: на исходе был март, а за ним, наступая ему на пятки, торопился апрель с его ручьями, с его весенним половодьем, призванным унести подальше мелкие сучья, оставшиеся от рубки ветел, и тем самым как бы омыть раны земли.
Однако спустя некоторое время после весны, как правило, снова наступает зима, снова нужно топить усиленно печки и лежанки. Какие же меры могут спасти те небольшие лесочки, которые растут обыкновенно около сел и деревень? Ни штрафы, ни даже, если бы вдруг додумались, проволочные заграждения не могли бы прийти на выручку. Средство единственное и очень простое.
Сейчас, когда колхоз оснащен самой совершенной техникой, как-то: автомобилями и гусеничными тракторами, не говоря уже про тех же лошадей, – дровяное благополучие колхозников зависит только от колхоза. На отведенных государством делянках в больших лесах зимой колхозники заготавливают дрова, то есть валят деревья и разрезают их на бревна одинаковой длины. Колхоз перевозит бревна в село, и, таким образом, все оказываются с дровами, и нет нужды рубить сосны на сельском кладбище или уничтожать ветлы по реке.
Рассказывают, что Дмитрий Бакланихин, будучи председателем, делал себе поленницу не больше и не меньше, чем у остальных, и по ней судил, сколько дров осталось еще у колхозников: кончается поленница у Дмитрия, значит, кончается и у остальных, значит, надо думать снова о дровах.
Итак, судьба окрестных небольших лесов зависит, оказывается, не от топора колхозника, а единственно от заботливости и своевременных действий председателя.
Мать Александра Ивановича тетя Поля, седовласая энергичная худощавая старуха, всю жизнь была немного артистка. Мне сдается даже, что артистические способности у нее были незаурядные, только что разве не получили должного развития. Я не знаю в подробности тех спектаклей, которые случались в стенах их дома, но зато я видел тетю Полю на сельских складчинах, в самых разнообразных естественных сценках.
Приедешь ли в деревню и пройдешь ли мимо тети Поли, сидящей на лавочке возле дома, тотчас она запричитает, сопровождая причитания живой и яркой мимикой:
– Володенька, миленький, уж как мы всегда рады, как мы рады, когда ты приедешь, уж как мы тебя заждались, уж как мы по тебе соскучились, как мы тебя любим, да как хорошо, что ты нас не забываешь! Уж ты всегда приезжай к нам, миленький, а уж мы тебе так рады!..
Бьюсь об заклад, что целый год тетя Поля и не вспомнила о моем существовании, я знаю про это, и она сама знает, но игра настолько вдохновенна и, главное, настолько совершенно бескорыстна, что как-то вроде бы даже и поверишь.
Однажды тетя Поля попросила, чтобы я сфотографировал ее на могиле мужа. В назначенный час вдова оделась во все черное, и мы пошли под Останиху. Она оживленно разговаривала со мной о всякой всячине и даже продолжала разговаривать, когда уж присела на сирый, бескрестный холмик, чуть-чуть впереди сосны с обрубленными доверху сучьями, но стоило мне навести аппарат, как женщина преобразилась. Она склонила голову набок, подперла ее рукой, лицу придала необыкновенно скорбное и печальное выражение, так что никакому режиссеру не добиться бы той степени естественности и той пластичности в фигуре скорбящей женщины в черном, сидящей на могиле мужа.
Впоследствии мне случалось показать эту фотографию поэту Леониду Мартынову. Волосы, казалось, зашевелились у него на голове от возбуждения и восторга. Я говорю об этом так прямо потому, что тут нет и капли моей заслуги как человека, щелкнувшего затвором камеры, но главная, единственная заслуга принадлежит тете Поле. Я и сам считаю, что если бы живописец захотел написать скорбь, то за основу он смело мог бы взять элементы этой фотографии: могильный холмик, женщину в черном, обрубленную сосну и серые осенние облака на заднем плане…
* * *…В этом очередном доме до недавнего времени жила семья из трех человек: Александра Григорьевича, родного брата тому Ивану Григорьевичу, на могиле которого мы только сейчас побывали, тети Дуни и красивой, веселой, с большими серыми глазами девушки Раи.
Александр Григорьевич помер, что называется, во цвете лет от кровоизлияния в мозг. Он был председателем ревизионной комиссии, и голова его однажды не выдержала ревизии колхозных дел: тетя Дуня и Рая некоторое время пожили одни в Олепине, потом Рая уехала в Москву и устроилась там работать не то машинисткой, не то секретаршей, не то и тем и другим сразу; со временем и тетя Дуня переехала к дочери. Рая вышла замуж за китайца, советского подданного, и теперь у них растет смуглая черноглазая китаяночка.