Федор Панфёров - Бруски. Книга I
Яшка поднял голову, посмотрел на Степана, на Грушу, на Стешку. У Стешки дрожали губы, раздувались ноздри, а чуть зеленоватые глаза расширились не то в страхе, не то в радости.
– Вон у тебя руки-то какие, – Степан подбросил Яшкины руки, – оглобли, а не руки… Да с такими руками без плуга землю расцарапаешь… А ты нос повесил… Эх, мне бы годков двадцать назад! Я бы показал.
Смех вырвался у Яшки. В самом деле, разве земля вверх тормашками перевернулась или между ними и Стешкой пропасть пролегла? Вот она, Стешка – красивая, близкая, родная; руку протяни – и живи до гробовой доски! Не-е-ет! Никто в сорочке не родится… Кирька Ждаркин вон с фронта явился в чем мать родила, а сейчас гляди – обстроился.
Яшка вновь рассмеялся. Рассмеялась и Груша. Она тянулась матерински приласкать Яшку – сейчас-то он дороже всего. Засмеялась и Стешка. Загудел бодрый голос Степана:
– Чудаки вы, молодые наши… Законов не знаете… Чай, не при Иване Грозном живете, а при советской власти… Айда в совет! Ждаркина позовем, окрутим – крепче всех, если у вас уже крепко. А этот, твой-то скрипун, гнать будет – суд на него позовем. Айда! Ну, поворачивайся!
Он накинул на плечи драный полушубок. У Яшки схлынула тоска, и все то, что предложил ему Степан, показалось простым, обыкновенным, нужным. Надел на голову шапку и молча руками показал Стешке: одевайся-де, пойдем.
– Да ты, – вырвалось у Груши, – надо, чай, надо… – родная…
– Ну, что? – засмеялся Степан. – Благословить, что ль, хочешь? Валяй!
Две молодые головы – одна с вьющимися, густыми волосами, другая – кургузая, угольчатая, с чубом – опустились перед Грушей.
…В эту ночь молодые согнали Огнева с кровати. Ложась спать, Груша кутала их тулупом, и теплая слеза упала на щеку Стешки. Стешка схватила руку матери, крепко прижалась к ней, а позже Степан услышал ее шепот:
– Он – тятя – у меня хороший… Он нас не прогонит… Работать с ним будем, не оставит нас… А твоих боюсь я… Его боюсь… Егора Степановича. На запое на меня так глядел – дом будто бы я у него подожгла.
Тогда ближе подвинулся Степан к Груше и корявой рукой погладил ее лоб.
7
Наутро молва побежала по селу – злая, с насмешкой. Сначала она выкатилась из избы Анчурки Кудеяровой, потом поскакала из улицы в улицу – извилистыми тропочками, переулками, сугробами, перед домом Егора Степановича остановилась:
– Твой-то Яшка к Огневу ушел! Утром в совет, а ночью – спать! Ну, сродил сынка! Вот свадьба. Что у людей, что у собак: сгрудились на углу – и пошло.
Егор Степанович при народе только скрипел зубами, Маркелу Быкову посоветовал, чтобы тот сам за своей снохой Улькой поглядывал, а когда народ схлынул, Егор Степанович сел в передний угол – под образами – и долго ломал голову.
Да, на него свалились сразу два удара. Яшка ушел – оторвался родной ломоть, оторвался без спроса! Да как! Хоть бы, сукин сын, вид подал, что отец ему не все равно, что булыжник на Балбашихе!.. Другой удар сильнее (такой раз в жизни бывает) Егор Степанович получил от Плакущева Ильи Максимовича… Вот тоже удружил! Егор Степанович на краю пропасти держался, а Илья Максимович по дружбе коленочкой подтолкнул… Ну, да пусть не радуется! Егора Степановича нелегко спихнуть – колени обшибешь за милую душу. Пусть не радуется… А вот если уж Егор Степанович захочет толкнуть – так уж тогда костей не соберешь и себя забудешь как звать!..
Но как? Как сделать так, чтобы родной ломоть в своих руках оказался, чтобы «Бруски» не убежали, чтоб у Плакущева Ильи остаток бороды ветром по миру разнесло… Сила у Плакущева теперь на селе большая: зятек – голова на селе, у зятька все в послушании, а Егор Степанович – один, волк серый да обиженный, с зубами поломанными…
Так он проскрипел несколько недель – весь рождественский пост. На висках у него появились завитушки седин, а лоб еще больше покрылся морщинами.
Но сегодня ему стало совсем невтерпеж.
– В вик пошел хахаль-то наш, – буркнул он за обедом Клуне и тут же разозлился и на то, что заговорил с Клуней, и на то, что Клуня недоуменно посмотрела на него. Но, уж начав говорить, продолжал в злой хрипоте: – Огнев Степка подбил!.. Что глаза-то выпялила? Подбил – грамотку, слышь, достань, полдома у отца отхряпни!.. Получишь у меня!.. Получишь!.. Задрал нос! Ну, и ступай! А я вот возьму да и подожгу все!.. Вот те и вик-сик! Что он мне? Он наживал – сик твой?
– Уймись ты, старик, – голос у Клуни дрогнул, – все они молодые-то такие… Придет… Чай, своя кровь, родная…
Но и дрожь в голосе и тон, да и вообще, что бы когда ни говорила Клуня, – все это раздражало Егора Степановича.
– Не знай – своя, не знай – чужая!
У Клуни расширились зрачки, правая рука поднялась. Егор Степанович еще сильнее долбанул:
– И скорее со стороны – выродыш.
– Что ты, старик? – Клуня закрестила его. – Что ты? Опомнись.
– Не крести.
– У края могилы слова такие! Этого еще не слыхала. От своего сына отказ…
– Не крести, говорю… без тебя крещен. Сынка вон крести… В артель, слышь, пошел. Они сами-то за лето последние мохры спустили, вся срамота наружи… Наш хахаль к ним. Ну, дай ему свое добро, дай! А он его по ветру пустит. Ты жила, трудилась, копила, вон и сейчас болячки на титьках… А ему дай добро. Ну, дай, он те на старости-то лет пустит с сумой.
Но уж у Клуни прорвалось. Столько лет молчала, не перечила. Ложился иногда к ней под бок Егор Степанович, мял, спрашивал того, чего надобно ему было, после отворачивался, храпел боровом или уходил и сидел всю ночь под окном в задней избе – богатство свое стерег… и десятки лет – всю жизнь молчала Клуня.
– Заел ты, заел… всех заел! – неожиданно вырвалось у нее.
Егор Степанович вылупил глаза так, как будто вдруг заговорил тот чурбашок под сараем, на котором Чухляв всегда в тяжелые часы посиживал.
– Вот о-но как! Уходи! – взвизгнул он. – Ступай! И ты ступай! Все ступайте! И тебя я замучил. Всех замучил! Чего сидишь? Беги за сынком… Беги… а я…
Клуня открыла рот, хотела кинуть что-то злое, годами накопленное, а Егор Степанович вскочил на ноги, и худые жилистые руки потянулись к лампе.
– Все сожгу, все назло подпалю! Перепугалась, старая?! Где лампа? Все подпалю…
Но, сказав вместо спичек «лампа», он как-то разом свернулся и, выбежав из избы в сарай, сел на чурбак.
Тоска, одиночество загнанного волка насели на Егора Степановича. Казалось, и черепичная крыша под сугробами снега, и дубовые стойки сарая, и бледное небо – все давило, сжимало, все ополчилось против него…
Может, и прав Яшка? Может, уж старость Егора Степановича одолела? Кряхтеть, значит, ему осталось… Да нет: не хочет Егор Степанович кряхтеть и веревку с петлей на шею не намерен через переклад перекинуть… не намерен он этого делать. А что-то надо делать! Не ходить же сутулому, угрюмому, будто вшами заеденному, из угла в угол, не скрипеть же в молчаливой злобе на врага своего!..
Долго сидел в сарае, отыскивал зацепку. Временами его от дум отрывал протяжный плач Клуни, но это в его голове проходило почти так же бесследно, как облако по ясному небу. Думал о своем… И только совсем под вечер, когда за плетнем у самого сарая послышались шаги, Егор Степанович привскочил, глянул из окошечка конюшни в переулок – переулком шел охранник вод и лесничий Петр Кульков.
«Вот человек, – обрадовался Чухляв, – плут хотя, а у них бывает зачастую».
Потрусил через двор. За калиткой столкнулся с Куль-ковым.
– Зайди-ка, зайди, Петр Кузьмич, дело до тебя есть. Кульков чуть заупрямился. А Чухляв за рукав поволок его в избу.
– Что уж ты нонче и знаться с нами не хочешь? – и, войдя в избу, заторопился: – Клуня, поставь-ка самоварчик… разогрей нас, стариков… – Ключ из вязанки достал, сунул Клуне: – Самовар возьмешь, запри, смотри, чулан!
Удивилась Клуня и тому, что ключ доверил Чухляв, и тому, что заставил ставить самовар. В чулан пошла, с верхней полки самовар достала, в трубу самоварную глянула – там пауки себе жилье завели. Тряхнула самовар – из трубы посыпались пауки, побежали в разные стороны. Клуня босой ногой подавила пауков, в самовар воды налила.
Шумит самовар, радуется. На столе дело разделывает, из двух дырочек пар фырчит так, что потолок капельками покрылся. Это не понравилось Чухляву – дырочки у самовара прикрыл, самовар будто обиделся, запищал.
– Ты слышь-ка, Петр Кузьмич, – начал Чухляв, – ты у них там бываешь, у этих, у властителей… Растолкуй-ка мне, бают, закон такой выпустили: живи, кто как хошь, чужого не трогай и против воров – всеми мерами. Нашему трудовому крестьянству вольгота, и учись у нас – как и что. Ты как в этом деле, Петр Кузьмич?
Блюдечко с чайком оторвал Кульков от губ. Через блюдечко остренькими глазами на Чухлява чиркнул, промычал:
– Тронулись будто… А куда? Об этом трудно…
Чует Чухляв – знает Кульков, куда тронулись, а молчит, потому – мужик он плут первосортный. Коршуном около него Егор Степанович закружился. Родных Петра вспомнил, расхвалил, чистокровным рысаком отца обозвал, о братьях говорил – вот первые работники на селе! Потом подступил – лучше-де Кулькова и людей в селе не сыскать. Да что там в селе, в округе такой умной головы не встретишь. Тогда и Петр к уху Чухлява склонился, шепнул: