Геннадий Пациенко - Кольцевая дорога (сборник)
И немало уже отмахал он от центральной усадьбы, как внезапно хлынул ливень. Степка метнулся было под куст, присел, вжался, но ветви мотало, гнуло, и его обдавало водой. И, как на грех, ни стожка, ни скирдочка при дороге — сплошь кустарники да оголившиеся пригорки. Впрочем, уже не было толку и прятаться — Степка насквозь промок и пошлепал к дому по лужам и грязи.
Вот поравнялся с кладбищем и невольно остановился, глядя в сторону шумевших елей. После похорон матери он ни разу не приходил сюда. Где-то здесь можно повернуть к елям. Была ли дорога к кладбищу протоптанной или поросла травой, не запомнилось тогда. Ему почему-то захотелось найти это место сейчас. Степка вгляделся, но не увидел под дождем поворота, и в наступающей темени подался с безотчетным желанием напрямик к елям. В эту минуту тянуло делать все вопреки дождю, ветру и темени.
Глухо было на кладбище и темнее, чем на дороге. Сейчас бы грозу, молнию, чтобы осветила. Сквозь заросли он наугад пробрался к могилам, не испытывая ни малейшего страха.
По желтоватому песку и бумажным цветам на кресте Степка определил — ее могила… Дождь размыл насыпанный в день похорон песок. Степка опустил руки на перекладину креста и стоял так под разгулявшимся осенним ненастьем. Ничего для него не существовало вокруг, кроме горя и неудач, нахлынувших после похорон.
Прежде чем вернуться на дорогу, Степка прощально поцеловал крест, как это делала всегда мать на отцовской могиле…
Стадо давно пригнали. Степан заглянул в хлев — у яслей было пустынно и тихо. Может, корову кто к себе загнал, приютил до утра?
Степка прошелся вдоль изгородей, окликая и вслушиваясь, но в ответ доносился непрерывный шум дождя. Он с горечью подумал: «Без хозяйки и хлев корове не мил».
Из распахнутых настежь дверей в непогоду метнулась какая-то озябшая птица. Лампочка в хлеву не загоралась, сколько ни щелкал он выключателем. Видно, ветер повредил провода. Степка исправлял часто проводку сам. Это было надежнее, чем дозваниваться до электрика в другую деревню.
И каких только забот не свалилось на его голову после смерти матери — руки опускались. Когда пахал Степка вблизи деревни — мог справляться еще, но с дальних полей не поспевал. И тогда он просил соседку, бабку Максимиху, без которой было не обойтись ему.
На скотном дворе поодаль также не было света. Но ни за что не пошел бы Степка туда после того, как недавно нашумели на него бабы. Известно, что в молодости одинокого человека всякий берется наставлять, поучать, а чаще бранить, пытаясь кроить и переделывать по своему подобию. Требуют от него послушания, покорности, забвения нажитых до того привычек. Ругая и стыдя, бабы надеялись миром вывести парня на трезвый путь.
Будь это не Степка, они наверняка взялись бы сразу невесту подыскивать. Но такого женить никто не решался; кому надобен «выпивоха»? Спасался Степка от бабьих укоров на пашне. Уезжал в поле и пропадал там целыми днями. Пахал иногда и ночью. Поутру, возвратясь, снимал и развешивал в сенях одежду, от которой в доме пахло землей, железом, ветром — его работой…
Степан вошел в дом и, не раздеваясь, лег на лавку. Хлестал по окнам и крыше ливень, мокла земля, стояла под дождем где-то в ночи одинокая корова… Гибло на лугу за деревней и сено, что не привез он вовремя, при хорошей погоде. Собирался и не успел. Другие управились. Да и сам он возил многим сено на своем тракторе — за выпивку. Свои же копны остались под дождем. Как раз те, которые сушила и сгребала в последний раз мать. Не убрал их Степка. Разговоров теперь бабам не на один год. Ничего не успел он сделать, потому что не был еще хозяином в доме.
Трясло под овчинным тулупом. Вот выпить бы в самую пору, да нечего, выпивка у него не застаивалась. И Степка продолжал лежать. Встать, пошевелиться не было ни сил, ни желания. А к чему вставать, к чему шевелиться — все одно: нет в жизни удачи…
Такой ночи еще не помнил он, такой ночи у него еще не было. Глаза закрыты, а видится все как наяву. Впервые ложился он трезвым, впервые так обостренно и горестно думал. И издалека, из глубины растревоженной Степкиной памяти наплывало лето, последнее для его матери, голубое и чистое.
По весне долго болела она, почти не ела и на глазах у всех чахла. И каждый думал, что это у Ефимихи от заботы по Степке — тревожат ее сыновьи запои. Сам он перемену в матери заметил не сразу. Только когда привез из больницы домой — с седой головой и угасшими, провалившимися глазами, — понял: жить ей недолго.
Вначале вроде бы и воспрянула она, отошла. Сидела на лавочке, ходила к соседям, делала кое-что по хозяйству. И даже ворошила во рву за деревней сено. После больничных запахов дышала и не могла надышаться травяным теплом горячего лета.
На мгновение всплыло в памяти сказанное: «Помру — побираться будешь…»
«Ладно, завяжу. Вот посмотришь, пить брошу!..» — заявлял Степка матери, как о чем-то давно решенном. И только по необъяснимой ему самому причине относил и откладывал это дело, словно бы что мешало ему или руки не доходили.
И не стало матери…
Трудно бывает от чужих толков. Но толки в конце концов забываются, память же о матери вечна, всегда жива.
* * *Перед кончиной мать ослабелой рукой достала из-под подушки марлевый узелок и протянула Сгепке.
— Возьми, сынок, — тихо сказала она. — На поминки…
Степка оторопел: и после смерти не хотела мать быть никому в тягость. Как и все старые люди, она была уверена, что через сорок дней, ее, по обычаю, в родном доме помянут. Скажут доброе слово, а большего и не надо отошедшей душе ее.
Отправила бы мать узелок лучше в город дочери Зойке, у той хоть дети, и потом, она все-таки хозяйка. Но мать отдала деньги ему. И это лишило Степку покоя. Он думал теперь о ее просьбе каждый день и за любым делом.
А думать было о чем: приберегали деньги в большинстве одинокие люди, наподобие бабки Максимихи, но мать-то его жила не одна? У нее был он, тракторист Степка, а получалось, что его как бы и не было, если наказывала мать помянуть и деньги приберегала. Значит, не надеялась на сына. Даже умирая, хотела, чтобы думали о ней, а значит, и о Степке, о всей их семье только хорошо.
И вот теперь, когда неотвратимо надвигался сороковой день, все чаще испытывал Степка растерянность и смятение. Незаметно для себя успел истратить большую часть материнских денег. От этого растерянность и смятение только усиливались.
Зря положилась на него мать. Отдай она деньги Зойке, куда вернее и проще все было бы. А теперь… Просить у кого-либо в долг он не решался, хотя об оставленных ему деньгах знала пока одна бабка Максимиха.
Из них он взял себе на ботинки: старые совсем развалились, машинное масло и солярка доконали их раньше срока. Приобрел он, как водится, и несколько поллитровок… Остальное завернул с отцовскими орденами и медалями в марлечку и положил на дно железной конфетной коробки. Так, казалось ему, будет вернее, хотя денег оставалось всего ничего, несколько бумажек. Эти бумажки он не хотел сейчас ни на что тратить, боялся их даже трогать.
К сороковинам он надеялся заработать на осенней вспашке: полторы-две нормы давал. И, наверное, заработал бы, да сломался, подвел, на беду, трактор. И Степка отбуксировал его к центральной усадьбе.
Обновку же узрели бабы: «На свои, что ли, купил?» По сердцу Степки вроде наждаком провели, сжималось горло от обиды: горели ноги в ботинках.
Возил ли Степка кому сено прицепом, ездил ли за дровами или делал другую какую работу — за все поднесут стаканчик. Сам он вначале принимал это как должное, а там свыкся, втянулся…
Так и жил Степка — под хмельком, навеселе.
Глядела, глядела на него бабка Максимиха и окрестила его «каголиком». Лешка-сосед расхохотался от бабкиного определения, а потом и по деревне разнес, хотя и другом считался. И пошло: Степка-каголик…
— Каголик, как есть каголик, — сетовала не однажды бабка Максимиха.
* * *В первые дни сентября небо насупилось, стало ниже. Быстро гасли дни. Заветрило, потянулись лохматые облака, потемнели мокрые деревенские крыши. На огородах копали спешно картошку. Рано с полей пригоняли стадо. Не придешь вовремя — ищи корову по чужим огородам. Степкин трактор стоял по-прежнему на ремонте. На рассвете спешил Степка в мастерские, а к вечеру устало шагал домой. Без трактора стаканчик не подносили. Степка как-то притих, ушел в себя. И чувствовал себя вроде дерева на распаханном поле.
Сороковой же день надвигался. Идти к кому-то за советом не хотелось.
Терзала, изводила Степку одна и та же мысль: думалось ему, что это он, именно он, ускорил кончину матери, из-за чего теперь ругали и корили его колхозные бабы.
Возможно, жилось бы Степке намного и лучше, будь он, скажем, рыболовом, имей он, кроме трактора, другое пристрастие.