Галина Николаева - Битва в пути
Ни для кого из них война не прошла бесследно. Резец войны прошелся по обоим лицам: он придал не свойственную юности жестковатость и скованность лицу дочери; он выпятил бугристый лоб над иссеченным, крупноскладчатым лицом отца и сделал голову его странно похожей на голову больного, старого льва. Глаза его были воспалены и все слезились, как будто он не отрываясь смотрел на огонь.
Они поспешили горячо обняться и долго не разжимали рук, спасаясь в этих объятиях друг от друга, от невольной горечи первого взгляда, от собственной растерянности.
«Старик… — думала Тина. — Но все равно он мой родной, он мой отец. Это он! Сильная девушка должна быть еще сильнее!»
Наконец они разомкнули руки.
Медленно ступая, он пошел по комнатам.
— Все как было…
Тина шла за ним. Обоим им было неловко. Слишком долго они мечтали друг о друге, слишком горячо жаждали встретить того, с кем расстались, слишком глубоко вросли в них образы, которые они вынашивали столько лет! Отчаянно веселая, своенравная девочка и сильный, мудрый отец — такими жили они в памяти друг друга.
«И только четыре года жизни!» — думал каждый из них, глядя на другого и забывая, что это были не четыре года жизни, но четыре года борьбы за жизнь народа, четыре года войны.
Он тяжело шел по комнатам, останавливался, прикасался к вещам, и старческие, не стыдящиеся себя слезы катились по иссеченным годами щекам. И чтоб не видеть этого Тина возилась в кухне и у стола, принесла кипящий чайник, вздрагивающими пальцами резала хлеб.
И вдруг она поймала на себе почти прежний, чуть улыбающийся взгляд отца. Правда, улыбка была другая — печаль сквозила в ней и придавала ей новое, все понимающее, и мудрое и старческое выражение. Тине захотелось подбежать, прильнуть, утешить отца и утешиться самой. Но с годами она привыкла глубоко в себе таить и печаль и любовь. Молчаливая сдержанность, накрепко выкованная войной и сиротством, стала ее второю натурой. Она сказала:
— Может быть, ты помоешься с дороги, папа? Голос был чужой, сдавленный.
— Я потом умоюсь, — ответил он спокойно, по-молодому полнозвучно.
Он опустился на стул перед большим портретом матери, украшенным бутоньерками с подснежниками.
Он долго молчал, все больше сутулясь, и слезы катились чаще. Потом он вытер их большой ладонью и протянул руку к дочери.
Тина подошла. В горле у нее бился клубок. Она стояла рядом с отцом, скованная своей привычной сдержанностью. Отец смотрел на нее спокойно, в глазах под воспаленными веками мелькнула та же понимающая улыбка.
— Ну, расскажи мне, как ты жила, девочка.
И, не дожидаясь ответа, он одним движением притянул ее сильными, как корни, руками и, как маленькую, легко посадил к себе на колени.
— Как ты жила, дочка?
Он прижал ее голову к себе и железной, царапающей ладонью накрыл ее лицо, провел по нему, словно сдирая многолетнюю маску.
И, прорвавшись, хлынуло все накопленное. Прижимаясь к отцу и по-детски захлебываясь, Тина плакала. С детства не выплаканное и никому не рассказанное хлынуло в железную ладонь. И в эту минуту они стали друг Для друга тем, кого ждали, тем, кем были когда-то, тем, кем оставались сейчас, — беспомощной девочкой и мудрым отцом. Он не утешал. Он только покачивал ее на коленях и все сильнее прижимал к себе. И когда иссякли Тинины слезы, им стало легко вместе. Поплакав, как в детстве, Тина смогла и улыбнуться, как в детстве.
— А брови у тебя не поседели! И все так же торчит бровинка посредине! Наш чай остыл. А пироги я подогреваю в духовке. Я же сама испекла вечером.
Прошли первые дни возвращения. Отгрохотала ликующая победа. А будней все еще не наступало — все еще длился непрерывный праздник в Тининой жизни.
Отец не начинал работать, но каждый день ходил в райком или в горком, выполнял поручения, ездил в командировки, что-то организовывал и обследовал. Каждый свободный час он отдавал Тине. Чем глубже они постигали друг друга, тем глубже любили. Они часами расспрашивали и рассказывали, и каждая мелочь минувшего оживала вновь, разрасталась в событие, и в каждой такой мелочи и в каждом поступке узнавали они свое, родное, как раз такое, какого просило сердце. Порой они уставали от напряженной любви, подобно юным влюбленным.
На первых выборах отца избрали заместителем председателя горсовета. Он ведал строительством.
Это был трудный год, когда на выжженные фашистом земли упала засуха, когда людям не хватало ни хлеба, ни крова.
Бывший полковник Карамыш ринулся в непривычное сражение. Новое жилье и новые заводы, строительные материалы, механизация строительства. Теперь армия его состояла не из красноармейцев, не из партизан, но из штукатуров, каменщиков, прорабов, архитекторов.
Целыми днями его не бывало дома, а по ночам он сидел над проектами, сметами, книгами по строительству. Тина превратилась в его домашнего секретаря. Она делала для него выписки из книг, переводила статьи из иностранных строительных журналов. В когда-то пустынном Тинином доме теперь толклись люди. Ночевал московский академик, специалист по промышленному строительству, неделями жил колхозный печник-самоучка, изобретатель необыкновенно экономичной и удобной домашней колхозной печки, обедало целое пионерское звено, отыскавшее во время похода гору годного для строительства камня.
Однажды на пороге появился маленький, легкий, как пушинка, дед и потребовал «товарища Карамышева». Тина знала, как занят и болен отец, и по возможности оберегала короткие часы его домашнего отдыха.
— По какому вопросу? — спросила она старика. — По гусиному…
— По гусиному? Вы не туда пришли, дедушка. Гусями и вообще животноводством занимается товарищ Двойников.
Но дед, не дожидаясь Тининого приглашения, вошел в столовую, сел и объяснил:
— Я знаю, кудысь мне иттить. По моему гусиному вопросу требуется партийный человек.
— Но Двойников тоже партийный, тоже коммунист.
— Федот, да не тот, — отрезал старик.
Тина поняла, что сходство старика с пушинкой глубоко обманчиво. Он сидел на стуле, как клещ. Вытащил из сумки хлеб, луковицу и потребовал у Тины воды. Запах лука распространился на всю квартиру. Жалея отца и кляня в душе старика, Тина подчинилась необходимости и угостила гостя ужином. Отец долго не приходил. Старик дремал, просыпался, крутил цигарки чудовищной величины.
— Шли бы вы, дедушка, по другому адресу, — уговаривала Тина. — Я же говорю — он гусями не занимается.
— Займется, — заявил старик. — Этот возьмет во внимание… Я знаю, кудысь мне иттить…
Отец вернулся поздно, глаза у него слезились сильнее, чем обычно, и крупные складки на лице еще сильнее набрякли.
Тина почувствовала себя виноватой за то, что не избавила его от назойливого и лишнего посетителя.
— Я ничего не могла с ним поделать, папа! — оправдывалась она. — Такой нахальный, просто выживший из ума человек. Твердит одно: «Я знаю, кудысь иттить».
Отец умылся, вышел к столу и пригласил старика:
— Ну, гусиный ходок, садись, выкладывай суть вопроса.
Гусь — как раз послевоенная птица, и никто не хочет взять это во внимание! — начал старик. — Ты сам посуди: куре зерно надо, ути — те прожирущие, упаси бог! Один гусь сам ест, сам пьет, на траве да воде мясо нагуливает. У нас под городом, на разливе, и луга заливные и острова — самые гусиные места.
Старик высыпал на стол целую кипу брошюр, фотографий, газетных вырезок, почетных грамот. Оказалось, что лет двадцать назад он заведовал знаменитой на всю область гусиной фермой. Ученые упоминали о нем в своих трудах, его награждали орденами и грамотами.
— Мне уж, дорогой ты мой Борис Борисович, девятый десяток тянется. Я уж давно не у дел, давно правнукам байки сказываю. А тут гляжу— после войны поднимается народ, а за птицу берутся не с того конца. Ну, и решил: пойду, мол, к большому партийному человеку. Где он, кем работает — не в том важность! Был бы вникающий человек. Вот и говорю тебе — ныне зерна и людям не хватает, про кур и утей не ко времени разговор. А гусь — как раз послевоенная птица! Я бы сам взялся положить начало!
Он так интересно рассказывал о гусях, что Тина заслушалась.
Старика уложили в столовой, а в спальне отец тихо говорил Тине:
— Каков человек? Стар, слаб. Кажется, подуй на него — с земли сдуешь! А видит — одолел народ беду, поднимается из нужды, и не может старик стоять в стороне! Едет, хлопочет, добивается! Каков народ, каков народ! — И, шагая, засмеялся своим полнозвучным, заразительным смехом. — Ну, я не я буду, если не получит гусиный генерал гусиную армию под начало!
Тина окончила школу, поступила в институт, переехала в областной центр, поселилась в общежитии.
Ее захватила и студенческая жизнь и ученье.
Ее увлекала железная логика математических формул. Тонкие линии чертежей доставляли ей наслаждение, своеобразное, но близкое к тому, которое испытывала она, разглядывая графику. Она любила научные гипотезы и теории, сочетавшие скрупулезную точность с беспредельной фантазией. Но самым заманчивым представлялось ей воплощение этих формул, линий, теории в живое, грохочущее производство. Разговаривая с сокурсниками о своем будущем, она утверждала: