Василий Шукшин - Том 2. Рассказы 1960-1971 годов
– Тьфу! – рассердился отец. – Ты втолкуй ему, Игнат, ради Христа! Он какой-то телок у нас – всего стесняется.
– А чего тут стесняться-то? Если бы мы какие-нибудь дохлые были, тогда действительно стыдно.
– Объясни вот ему!
Васька нахмурился и пошел к воде. Сразу окунулся и поплыл, сильно загребая огромными руками; вода вскипала под ним.
– Силен! – с восхищением сказал Игнатий.
– Я ж тебе говорю!
Помолчали, глядя на Ваську.
– Он бы тебя уложил.
– Не знаю, – не сразу ответил Игнатий. – Силы у него больше – это ясно.
Отец сердито высморкался на песок.
Игнатий постоял еще немного и тоже полез в воду.
А отец пошел ниже по реке, куда выплывал Васька.
Когда Васька вышел на берег, они о чем-то негромко и горячо заговорили. Отец доказывал свое, даже прижимал к груди руки, Васька бубнил свое. Когда Игнатий доплыл к ним, они замолчали.
Игнатий вылез из воды и задумчиво стал смотреть на далекие синие горы, на многочисленные острова.
– Катунь-матушка, – негромко сказал он.
Васька и отец тоже посмотрели на реку.
На той стороне, на берегу, сидела на корточках баба с высоко задранной юбкой, колотила вальком по белью, ослепительно белели ее тупые круглые коленки.
– Юбку-то спусти маленько, эй! – крикнул старик.
Баба подняла голову, посмотрела на Байкаловых и продолжала колотить вальком по белью.
– Вот халда! – с восхищением сказал старик. – Хоть бы хны ей.
Братья стали одеваться.
Хмель у Игнатия прошел. Ему что-то грустно стало.
– Чего ты такой? – спросил Васька, у которого, наоборот, было очень хорошее настроение.
– Не знаю. Так просто.
– Не допил, поэтому, – пояснил старик. – Ни два, ни полтора получилось.
– Черт его знает! Не обращайте внимания. Давайте посидим, покурим…
Сели на теплые камни. Долго молчали, глядя на быстротекущие волны. Они лопотали у берега что-то свое, торопились.
Солнце село на той стороне, за островами. Было тихо. Только всплескивали волны, кипела река, да удары валька по мокрому белью – гулкие, смачные – разносились над рекой.
Трое смотрели на родную реку, думали каждый свое.
Игнатий присмирел. Перестал хохотать, не басил.
– Что, Вася? – негромко спросил он.
– Ничего. – Васька бросил камешек в воду.
– Все пашешь?
– Пашем.
Игнатий тоже бросил в воду камень. Помолчали.
– Жена у тебя хорошая, – сказал Васька. – Красивая.
– Да? – Игнатий оживился, с любопытством, весело посмотрел на брата. Сказал неопределенно: – Ничего. Тяте вон не нравится.
– Я не сказал, что не нравится, чего ты зря? – Старик неодобрительно посмотрел на Игнатия. – Хорошая женщина. Только, я считаю, шибко фартовая.
Игнатий захохотал.
– А ты знаешь, что такое фартовая-то?
Отец отвернулся к реке, долго молчал – обиделся. Потом повернулся к Ваське и сказал сердито:
– Зря ты не поборолся с ним.
– Вот привязался! – удивился Васька. – Ты что?
– Заело что-то тятю, – сказал Игнатий, – что-то не нравится ему.
– Что мне не нравится? – повернулся к нему отец.
– Не знаю. На душе у тебя что-то не так, я же вижу.
– Ну и видь! Ты шибко умный стал, прямо спасу нет. Все ты видишь, все понимаешь!
– Будет вам! – сказал Васька. – Чего взялись? Нашли время.
– Да ну его! – Отец засморкался и полез за кисетом. – Приехал, расхвастался тут, подарков навез… подумаешь!
– Тять, да ты что в самом деле?!
Игнатий даже привстал от удивления. Васька незаметно толкнул его в бок – не лезь. Игнатий сел и вопросительно посмотрел на Ваську. Тот поднялся, отряхнул песок со штанов, посмотрел на отца.
– Пошли? Тять…
– У тебя деньги есть? – спросил тот.
– Есть. Пошли…
Старик поднялся и, не оглядываясь, пошел первым по тропке, ведущей к огородам.
– Чего он? – Игнатия не на шутку встревожило настроение отца.
– Так… Ждал тебя долго. Сейчас пройдет. Песню спой с ним какую-нибудь. – Васька улыбнулся.
– Какую песню? Я их перезабыл все. А ты поешь с ним песни?
– Да я ж шутейно. Я сам не знаю, чего он… Пройдет.
Опять шли по огородам друг за другом, молчали. Игнатий шел за отцом, смотрел на его сутулую спину и думал почему-то о том, что правое плечо у отца ниже левого, – раньше он не замечал этого.
Одни*
Шорник Антип Калачиков уважал в людях душевную чуткость и доброту. В минуты хорошего настроения, когда в доме устанавливался относительный мир, Антип ласково говорил жене:
– Ты, Марфа, хоть и крупная баба, а бестолковенькая.
– Эт почему же?
– А потому… Тебе что требуется? Чтобы я день и ночь только шил и шил? А у меня тоже душа есть. Ей тоже попрыгать, побаловаться охота, душе-то.
– Плевать мне на твою душу.
– Эх-х…
– Чего «эх»? Чего «эх»?
– Так… Вспомнил твоего папашу кулака, царство ему небесное.
Марфа, грозная, большая Марфа, подбоченившись, строго смотрела сверху на Антипа. Сухой, маленький Антип стойко выдерживал ее взгляд.
– Ты папашу моего не трожь… Понял?
– Ага, понял, – кротко отвечал Антип.
– То-то.
– Шибко уж ты строгая, Марфынька. Нельзя так, милая: надсадишь сердечушко свое и помрешь.
Марфа за сорок лет совместной жизни с Антипом так и не научилась понимать: когда он говорит серьезно, а когда шутит.
– Вопчем, шей.
– Шью, матушка, шью.
В доме Калачиковых жил неистребимый крепкий запах выделанной кожи, вара и дегтя. Дом был большой, светлый. Когда-то он оглашался детским смехом, потом, позже, бывали здесь и свадьбы, бывали и скорбные ночные часы нехорошей тишины, когда зеркало завешено и слабый свет восковой свечи – бледный и немощный – чуть-чуть высвечивает глубокую тайну смерти. Много всякого было. Антип Калачиков со своей могучей половиной вывел к жизни двенадцать человек детей. А всего у них было восемнадцать.
Облик дома менялся с годами, но всегда неизменным оставался рабочий уголок Антипа – справа от печки, за перегородкой. Там Антип шил сбруи, уздечки, седелки, делал хомуты. И там же, на стене, висела его заветная балалайка. Это была страсть Антипа, это была его бессловесная глубокая любовь всей жизни – балалайка. Антип мог часами играть на ней, склонив на бочок голову, – и непонятно было: то ли она ему рассказывает что-то очень дорогое, давно забытое им, то ли он передает ей свои неторопливые стариковские думы. Он мог сидеть так целый день, и сидел бы, если бы не бдительная Марфа. Марфе действительно нужно было, чтобы он целыми днями только шил и шил: страсть как любила деньги, тряслась над копейкой. Она всю жизнь воевала с Антиповой балалайкой. Один раз дошло до того, что она в гневе кинула ее в огонь, в печку. Побледневший Антип стоял и смотрел, как она горит. Балалайка вспыхнула сразу, точно берестинка. Ее стало коробить… Трижды простонала она почти человеческим стоном – лопнули струны – и умерла. Антип пошел во двор, взял топор и изрубил на мелкие кусочки все заготовки хомутов, все сбруи, седла и уздечки. Рубил молча, аккуратно. На скамейке. Перетрусившая Марфа не сказала ни слова. После этого Антип пил неделю, не заявляясь домой. Потом пришел, повесил на стену новую балалайку и сел за работу. Больше Марфа никогда не касалась балалайки. Но за Антипом следила внимательно: не засиживалась у соседей подолгу, вообще старалась не отлучаться из дома. Знала: только она за порог, Антип снимает балалайку и играет – не работает.
Как-то раз, осенним вечером, сидели они – Антип в своем уголке, Марфа – у стола с вязаньем.
Молчали.
Во дворе слякотно, дождик идет. В доме тепло и уютно.
Антип молоточком заколачивает в хомут медные гвоздочки: тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук…
Отложила Марфа вязанье, о чем-то задумалась, глядя в окно. Тук-тук, тук-тук – постукивает Антип. И еще тикают ходики, причем как-то так, что кажется, что они вот-вот остановятся. А они не останавливаются.
В окна мягко и глуховато сыплет горстями дождь.
– Чего пригорюнилась, Марфынька? – спросил Антип. – Все думаешь, как деньжат побольше скопить?
Марфа молчит, смотрит задумчиво в окно. Антип глянул на нее.
– Помирать скоро будем, так что думай не думай. Думай не думай – сто рублей не деньги. – Антип любил поговорить, когда работал. – Я вот всю жизнь думал и выдумал себе геморрой. Работал! А спроси: чего хорошего видел? Да ничего. Люди хоть сражались, восстания разные поднимали, в Гражданской участвовали, в Отечественной… Хоть уж погибали, так героически. А тут как сел с тринадцати годков, так и сижу – скоро семисит будет. Вот какой терпеливый! Теперь: за что я, спрашивается, работал? Насчет денег никогда не жадничал, мне наплевать на них. В большие люди тоже не вышел. И специальность моя скоро отойдет даже: не нужны будут шорники. Для чего же, спрашивается, мне жизнь была дадена?