Подсолнухи - Василий Егорович Афонин
— Папа, что ты так смотришь? — спрашивает дочь.
Она подошла сзади, а я и не заметил. Санки оставлены на горке, накаталась.
— Как смотрю?
— А вот так. Ты стоишь и смотришь, а лицо у тебя грустное. Ты думаешь, папа?
— Да, думаю.
— О чем ты думаешь?
— Обо всем сразу.
— Ты так же вот смотрел, когда мы ходили гулять в Михайловскую рощу. Помнишь, летом? Я маленькая была совсем. Меня комары тогда искусали. Там еще кирпичи валялись, кровать старая, проволока, железяки. Ты смотрел, смотрел, а после сказал, что роще нужно помогать. Ты помог ей, папа?
— Нет, не помог. Точнее, помог, но самую малость.
— А почему?
— Так уж получилось. Не поддержали меня другие дяди и тети.
— Папа, а нам в школе говорят, что природа — друг человека.
— Правильно говорят. Она-то нам друг, да мы не всегда относимся к ней по-дружески. Вот в чем беда. Плохо мы относимся и к роще, и к озеру…
— Они злые, те дяди и тети?
— Они разные.
— Им это неинтересно — природа, да, папа?
— Вот именно — неинтересно. Они считают, что заняты более важными делами. Теми, которыми они заняты.
— А разве природа не важное дело?
— Очень важное. Только многие не понимают этого, не хотят думать об этом.
— Ты перестал ходить в рощу. Тебе обидно, папа?
— Перестал, верно. И не обидно мне. Грустно, скорее.
— Я знаю, у тебя душа болит.
— Болит душа, это правда.
— Ты бы ее полечил, папа.
— Хорошо, полечу. Ступай катайся…
— Ну что, — говорю спустя некоторое время, — пора домой. Поздно. Мама ждет.
И мы идем домой.
— Папа, — оборачивается к озеру дочь, останавливаясь.
И я оборачиваюсь.
— Папа, погляди, как красиво.
Фонари. Деревья. Сугробы. Тихо падающие с темных небес снежинки. Стоим, любуемся. Дочь машет рукой, прощаясь с чем-то. Но это она просто так. Мы еще придем сюда.
ЧИСТЫЕ ПЛЕСЫ
Памяти Юрия Казакова
После полуночи начался сильный дождь с ветром. Лежа на спине с открытыми в темноту глазами, Камышов слушал, как шумят на ветру деревья, росшие на пустыре, где раньше были бараки, и льется с крыш вода. Потянувшись к подоконнику, приблизив к стеклу лицо, он увидел при свете уличных фонарей тускло блестевший асфальт, пузырящиеся лужи, мокрые, с заломленными ветвями деревья, с которых ветер срывал последние листья. И на улице, что частью была видна из окна, и возле дома никого не было. Шел четвертый — предутренний — час: было самое глухое время ночи.
Заканчивался октябрь, срединный осенний месяц, дождливый, как всегда. Воздух нахолодал, иной раз в это время уже кружил снег либо крепкие заморозки забирали землю, но сейчас, стихая, усиливаясь, никак не отступали дожди, и дождям этим, казалось, не будет конца. Сыро и зябко было на дворе.
Пригревшись, Камышов снова уснул под монотонный шум дождя и ветра. Разбудила его жена, она уходила на работу. Умывшись, он прошел на кухню, стал завтракать, долго пил чай. Убрав со стола, он вернулся в свою комнату, сел на диван, на котором спал, закурил и сидел так, смотрел в окно на мокрые тополя, шумевшие ночью. На дворе все так же было дождливо, но ветер заметно стих, едва шевелил ветки голых уже деревьев.
Камышову никуда не нужно было торопиться. С некоторых пор он работал на дому. Он занимался литературой, был сочинителем — писал художественную прозу. Десять лет назад — на радость ли свою, на страдания ли — неожиданно начал Камышов писать, и сегодняшний день был для него днем обыденным, надо было садиться за письменный стол и работать — продолжать, заканчивать или начинать что-то новое. Ему давно следовало затевать новое, а он все медлил, не находил в себе решимости, все оттягивал. И не потому, что не было темы или не знал он, как приступить к ней. Нет, совсем другое мучило его, останавливало.
Обычно работать Камышов начинал осенью, с дождями, работал осень, зиму, и чем ненастней был день, тем лучше думалось. Дни протекали незаметно, не хватало их, дней, хотелось остановить, задержать время, сделать до весны намеченное. Успеть до весны.
Последнюю работу, начатую прошлой осенью, Камышов закончил как раз в середине марта, рассчитывая к предстоящей осени обдумать следующую, но прошел сентябрь, прошел почти октябрь, а он все медлил, всякие сомнения одолевали его — нужно ли это, писание? Приносит ли оно ему удовлетворение? Что дает читателю? Изменяет ли что в жизни, в лучшую, разумеется, сторону, помогая людям? И чем больше вставало перед ним подобных вопросов, тем сильнее терялся он, потому как ответ его самому себе был отрицательным, а уж после этого садиться за стол и начинать что-то было как бы и ни к чему совсем. А утро сегодняшнее было ненастным, хорошим для работы утром, какие он и любил.
В этом году исполнялось ровно десять лет его литературной биографии. Десять лет назад он не думал об этом — нужно ли? Эти мысли пришли не вчера, но и не с первого дня занятия литературой, а где-то, может, на полпути, когда он уже отрезвел, обвыкся в новом своем состоянии пишущего человека. Тогда странные мысли появлялись изредка и исчезали, а последние год-два не отпускали совсем, и ничего с этим невозможно было поделать.
Десять лет назад, на первых порах, слегка покруживало голову, как вдруг ощутил он незнакомую до сих пор потребность записывать за собой, и удивляться, и радоваться до восторга, оттого, что обыкновенные слова, которые ты произносишь, разговаривая, будто бы сами по себе под карандашом выстраиваются в определенном порядке, складываясь в строки, строки — в абзацы, абзацы —