После бури. Книга первая - Сергей Павлович Залыгин
Женщина?
Женщина пришла. Заранее, еще до встречи с Корниловым, растерянная и взволнованная.
Корнилов вглядывался в нее, он должен был угадать: что следует из ее облика? Как должен он будет сказать ей первые слова? Громко? Тихо? Ласково? Грубо? Сказать сначала что-то предварительное, ничего не значащее, потом по существу? Или по существу сразу же? И требовательно?
Корнилов уже знал, что именно с этой женщиной свела его судьба.
«Отставить!» – снова сработало в нем, когда она с рассеянным, но все-таки вниманием глянула в его сторону, в сторону валявшегося под церковной оградой голодающего беженца, как бы сама того не подозревая, призывая его подняться с земли. Подняться ей навстречу.
Но нельзя было задержаться в ее зрении и памяти: бродяга под церковной оградой и тот человек, который вот-вот обратится к ней, не должны быть одним лицом, и Корнилов отвернулся и уже не видел, он только слышал, как женщина вошла в калитку, негромко стукнув железной щеколдой.
А через минуту-другую действительно распахнулось оконце с бумажной занавеской. И тогда-то, опять-таки не сразу, Корнилов глубоко вздохнул, поднялся и деревянными ногами пошел по деревянному тротуару.
Пошел прочь.
В тусклом полуподвальном помещении на него с такой силой пахнуло пшеничным и ржаным, что он едва удержался на последней ступеньке, но удержался и спросил у кого-то, кто был в белом колпаке, четыре серые «французские» булки. У него были хлебные карточки, у Корнилова. Если он был до сих пор жив, значит, они у него были. Четыре сайки спросил он, пользуясь сибирским речением, не сообразив, что это очень много.
Потом он поднялся лестницами вверх, в замусоренном садике присел на скамеечную тумбу. Он съел три булки, хотя после второй не раз и не два говорил себе: «Отставить!»
Окружающие предметы, по мере того как голод унимался, формировались у него на глазах из своих собственных неотчетливых теней и отражений: деревья становились деревьями, склонявшееся к западу солнце – солнцем.
На улице за порушенным забором сквера в сторону железнодорожной станции тянулись ломовики, десятка полтора подвод, груженных бухтами тонкой и канатной веревки, пестромастные кони, угрюмо напрягаясь мышцами, волокли телеги, возчики с вожжами в руках, тоже сосредоточенно-угрюмо, как будто и они были в упряжи, шагали рядом. Немощеная улица пылила, скрипела и ухала под колесами и по всей длине обоза, и где-то позади него, где медленно оседала поднятая в воздух пыль.
Корнилову нужно было убедиться, что и зрение, и слух все еще при нем, не израсходовались за нынешний день, а убедившись в этом, он, чуть покачивая плечами, вернулся к дому № 137.
Он долго шел, долго старался не думать ни о чем, долго отсутствовал в самом себе.
Угловое оконце с бумажной занавеской было все еще распахнуто, и он подошел сбоку и притаился, слушая.
Там, за близкими оконными стеклами, а в то же время в какой-то невероятной дали, было тихо, и вот он ждал, чтобы что-нибудь там скрипнуло, что-нибудь пошевелилось.
Дождался.
Но и еще нужно было ждать, еще нужен был миг, и только тогда негромко, размеренно он произнес:
— От Петра Корнилова... – А спустя секунду-другую снова: – От Петра Корнилова...
Шелестнула бумага занавески.
Щелкнула белая краска на подоконнике. Краска была положена неровно и кое-где взбухла, и вот после зноя нынешнего дня она трескалась. Краска была положена недавно, а при послевоенной всеобщей разрухе откуда хозяин дома № 137 мог взять эту краску? И олифу?
Там, вдали, за оконцем, около которого Корнилов стоял, не показываясь, что-то раздалось, какой-то звук.
Звук раздался, приблизился, и Корнилов знал, что теперь женщина, полная недоумения и растерянности, с перехваченным дыханием стоит почти рядом с ним.
Прошло мгновение, в которое она могла вскрикнуть, всплеснуть руками, показаться в окне, но она не вскрикнула и не показалась, а он сказал:
— За мною следом! Сейчас же! Из правого кармана у меня видна булка.
Шел он теневой нечетной стороной улицы Локтевской, шел в сторону от центра, и сначала скрипели дощатые тротуары, а потом кончились они, вязкий сыпучий песок стал похрустывать под ногами. Когда он был уже почти за городом и уже виден был чахлой зелени луг, в улицу навстречу ему втиснулось городское стадо, волоча над собой, над своим горячим ревом, над молочно-потным запахом огромное облако пыли.
В эту пыль, в этот рев и запах на какое-то время погрузилась и вся окружающая жизнь, люди закрывали окна и распахивали калитки, чтобы принять своих коров, а Корнилов переждал этот потоп за столбом тряского забора. По груди его словно бы перекатывались парные коровьи тела с жесткими ребрами, и, сжимая в себе дыхание, он подумал: «Козлы... Собаки... Теперь коровы. Животный день? – Тут же испугался: – А как же она? Которая идет следом за мной?!»
Но стадо прошло, стадный рев затих, Корнилов оглянулся и увидел: женщина шла за ним так, будто ничто ей не помешало, ничто не встретилось ей на пути. Корнилов понял: она вошла в первую же распахнутую калитку какого-то дома и переждала там это время, этот рев.
Помятый, будто приплюснутый тяжестью все того же стада куст боярышника слева, а справа крутая излучина довольно высокого берега реки Аулки были там, где Корнилов наконец остановился.
Солнце, уже покрывшееся темными пятнами, оранжево светило на пустошь, на неширокую извилистую речку с отдаленными белыми стенами монастыря над нею и на вытоптанную, испещренную коровьими тропами луговину.
Женщина приближалась, она была не похожа на ту, которую Корнилов увидел впервые, когда она входила в калитку дома № 137.
Ничего не было общего между той, рассеянной и слегка взволнованной, и этой, до конца сосредоточенной, собранной, не замечающей ничего, только Корнилова, за которым она следовала неотступно.
Ей было неудобно и трудно преследовать его, потому что руки она несла на груди, крест-накрест на беленькой кофточке, руки мешали ей дышать, длинная и тяжелая юбка солдатского сукна била ее по коленям, оранжевое солнце заката ослепляло ее, и густой этот свет как бы тоже сопротивлялся ее движению.
Корнилов уже знал ее первые слова, первый вопрос и не ошибся.
— Он жив? – спросила она, приблизившись. И остановилась чуть поодаль.
И давным-давно предрешенный и неизбежный вопрос, о котором Корнилов знал еще тогда, когда не знал, кто же его задаст,