Сергей Сергеев-Ценский - Память сердца
— Ну, хорошо, — отчего же вы не бежали, если могли уходить так далеко один, без всякой охраны? — очень удивилась Серафима Петровна.
— С чем же и как бежать? Без сапог, без денег, без поддельного паспорта? Так далеко не убежишь… А потом я бежал, конечно, когда получил деньги. Но тут началась война, и, конечно, ринулся я в антивоенную работу… А уж за это во время войны — хорошо еще, что присужден был только к каторге!.. Могли бы подарить и столыпинский галстук.
— Зато уж теперь можете вы не бояться ареста!
— И свободно вести антивоенную пропаганду? — улыбнулся Даутов.
— Но ведь революция уже совершилась!
— Однако война продолжается или нет?
— Ну, если и продолжается, то как-то уж очень вяло.
— Как бы она вяло ни продолжалась, но продолжается… Конечно, мы ведем энергичнейшую пропаганду на фронте, и фронт почти уже развалился, солдаты бегут домой, но нужно, чтобы не почти, а совсем он развалился, это раз, а во-вторых, надо, чтобы революцию…
— Углубить? — подсказала она быстро.
— Да, из буржуазной сделать социалистической… Буржуазная, такая, как теперь, нужна буржуазии, а не нам с вами!.. Да, и не вам тоже, потому что вы не владелица, скажем, пяти тысяч десятин чернозема или угольной шахты, не попадья, не купчиха, не генеральша… Зачем вам такая революция, как теперь? Вы — учительница, значит, принадлежите к трудовой интеллигенции, значит, ваши интересы и мои — одни и те же, — я тоже из трудящихся интеллигентов… Кажется, ясно, что, чего добиваюсь я, того же должны желать и вы.
Даутов смотрел на Серафиму Петровну теперь не улыбаясь. Она спросила:
— Чего же желаете вы?
— Диктатуры пролетариата!.. Диктатуры трудящихся, которым война не нужна, которых война истребляет, как теперь, миллионами… вот чего мы желаем! Мы желаем и еще очень многого, но этого, чтобы не было больше войны, — этого прежде всего!
— Я никогда не интересовалась партиями и вообще политикой, — сказала она, вдруг покраснев, — но я догадываюсь теперь, кто вы такой!.. Вы — большевик?
— А вам страшно? — улыбнулся Даутов.
— Нет… Мне что же… Хотя я и слышала, что большевики за то, чтобы отобрать всякое вообще имущество, но у меня ведь одна только Таня… Надеюсь, ее вы у меня не отберете?
— Не надейтесь: если плохо будете ее воспитывать, отберем! — с виду серьезно ответил Даутов, но добавил, улыбнувшись светло: — Однако она у вас очень славный малый — значит, вы ее воспитываете хорошо. Но на время отобрать ее у вас вы мне позволите?
— Можете, — кивнула она, и подошедшую в это время к ним, а до этого недалеко в разноцветном морском песке возившуюся Таню Даутов поднял с земли, поднявшись с нею вместе, и пошел, держа ее на руках, вдоль берега, предоставив учительнице из Кирсанова в одиночестве обдумать вторжение его в ее утлый мирок.
Таню же привлекла ярко-зеленая кудрявая купа молодой поросли около береговой дороги.
— Это что? — показала она на нее пальчиком.
— Это? Уксусные деревья… Конечно, они пока еще не деревья, они пошли от корней… Вон там, в чьем-то саду — видишь? — там большие уксусные деревья, а эти кусты пошли от корней…
Он хотел еще подробнее объяснить, что это за деревья и почему называются уксусными, но Таня уже показывала на какую-то траву с крупными желтыми цветами и спрашивала:
— А это что?
— Это?
Даутов подошел поближе к желтым цветам и рассмотрел их внимательно.
— Это… судя по тому, что венчики четырехлепестковые, и по устройству листьев, — это, конечно, мак, хотя вот плоды похожи скорее на стручки, чем на коробочку мака…
— А это?
Таня показала на крупную зеленоватую каменную глыбу, торчащую около дороги.
— Это диорит! — уже не задумываясь, определил Даутов.
— Тирири! — повторила по-своему и вздохнула по-чему-то Таня, а маленький пальчик ее с розовым ноготком тянулся уж куда-то еще, но Даутов повторил раздельно:
— Ди-о-рит!.. Изверженная глубинная порода… Это каменная бомба… Когда-то вылетела из вулкана… Вот эта гора, — указал он, — должно быть, была когда-то вулканом.
— Там есть волки? — спросила Таня.
— Нет, волков там нет… Волков вообще во всем Крыму нет.
— А мед-ве-ди?
— Медведей — тем более. А лисицы, куницы есть… И барсуки.
— Пруссаки?
— Нет. Пруссаки — это такие люди… Хотя и рыжих тараканов зовут также прусаками, но это уж, конечно, в шутку… И когда ты вырастешь большая, то так звать их, конечно, не будут, по той простой причине, что к тому времени их выведут всех, без остатка… У тебя есть альбом животных?
— Животные? Звери?.. Есть всякие… А это что?
— Это?.. Это хорошо, что у тебя всякие звери есть…
И Даутов прошел уже было мимо того, что остановило внимание девочки. Но Таня обернулась и показывала упорно назад, настойчиво требуя:
— Это! Вот это что?
Это была низенькая красноватая трава, в изобилии росшая около дороги, куда иногда, во время сильных прибоев, долетали брызги морской воды. Она стелилась по гравию пляжа, очень сочная на вид, коленчатая, с мелкими желтенькими цветочками.
— Это?
Даутов присел на колени, не выпуская из рук Тани, и начал добросовестно рассматривать траву, наконец сказал:
— Признаться, в ботанике, да еще в такой незнакомой местности, я, брат Таня, гораздо меньше силен, чем в петрографии… Но думаю я, что это… солончаковая трава, — да… солончаковая… Потому что растет она, видишь ли, только здесь, около соленой воды, а там, повыше, я ее нигде не встречал… солончаковая.
Таня беззвучно шевельнула губками, стремясь повторить длинное, трудное слово, вздохнула и вот уже указывала куда-то еще в сторону:
— А это что?
Так носил ее Даутов с четверть часа вдоль пляжа, пытаясь возможно добросовестнее и обстоятельнее отвечать на ее неистощимые вопросы, в то время как Серафима Петровна мечтательно созерцала морскую гладь и синь и думала над его недавними словами. А когда негромким голосом своим, приставив руки ко рту, позвала девочку мать и пришлось идти к ней, Даутов говорил восторженно:
— Вот из-за таких малютошных мы тоже будем вести борьбу с кем угодно! Даже с их матерями, — прошу меня извинить, я не говорю о вас лично! Мы не позволим, нет, набивать такие пытливые головенки всякой чепухой и вздором! Мы — хозяйственны, — это прежде всего. Мы учитываем в каждом человеке, даже самом маленьком, прирожденную пытливость и не будем давать вместо хлеба камень!.. Мы отлично знаем, какая это сила — воспитание молодежи!.. И здесь наша победа в первую голову обеспечена. Мы с вами тоже получили воспитание-образование, и что же в результате? В результате вы совсем не знаете, что у нас за партия, и вообще вы «не политик»; я очень поздно все-таки сбросил с себя всякий мусор, которым меня набили, а другие… пошли геройствовать на войну, получать кто крест на тужурку, кто крест на могилу… зачем им это? Это — результат воспитания, то есть пропаганды в школах… Подумать только: шли на смерть, шли на увечья, как стадо баранов, не рассуждая, не протестуя!.. До чего это позорно! До чего это совсем не похоже на человека!.. Человек еще не начинался на земле, — вот что надо сказать! Это мы, мы начнем на земле новый исторический период — период человека!.. Вы только подумайте — уж не сестер милосердия посылают на фронт, а ударные женские батальоны формируют… И идут, идут ведь, вот что главное! Вы женщина, — разве вам это не противно? Вы скажете: сумасшествие… Нет, это — воспитание!
Очень горячо говоря это, Даутов не выпускал из рук Тани, и Серафима Петровна сказала, не улыбнувшись:
— Смотрите, вы увлечетесь и мне ее задушите! Или сделаете ораторский жест, как на митинге, и полетит она, бедненькая, на песок!
Даутов сел с нею рядом, но выпустить из рук и передать матери Таню ему все-таки не хотелось, а Серафима Петровна вдруг сказала:
— У меня была нянька, простая деревенская девчонка лет пятнадцати… Не знаю, скучно, что ли, ей было со мной, — мне тогда лет пять было, — только что же она выдумала себе для забавы? Рожи мне корчить!.. Да ведь какие рожи ужасные! Самые необыкновенные… Во сне такие никогда не приснятся… Вы себе их и вообразить не в состоянии. Глаза она как-то выкатывала, рот делала косяком, — ужас!.. Да еще и пальцы скрючивала, как звериные когти или орлиные, что ли… И вот этими пальцами, скрюченными, медленно так ко мне подбирается, к самому лицу, и зубами щелкает… что это у нее за фантазия была, — не понимаю. Я ей и конфет, какие мне мать давала, и игрушки, и даже деньги мелкие, какие мне дает, бывало, отец на мороженое, когда мы с нею гулять идем, — все ей отдавала, всячески ублажала, чтобы она только рож таких страшных не делала, потому что трясусь я, конечно, от страха… Нет, ничего я с ней поделать не могла! Упрашиваю, плачу, прошу всячески: «Маша, ты не будешь?» — «Нет, говорит, пойдем». А сама, чуть только отведет меня подальше, видит, что никого нет, и начинает рожу за рожей… Да еще и запугивает: «Смотри, никому не говори, а то вот тебе за это что будет!» Да такую вдруг ужасную скорчит харю, что я ничком падаю и ногами болтаю… Так ведь перевернет же: «Не падай ничком, а смотри!» Вот инквизиторша какая была… Спасибо, мать сама заметила это и ее прогнала. И вот я теперь вспоминаю об этой няньке, и хоть бы вы мне сказали, по каким же побуждениям она это делала?