Анатолий Калинин - Гремите, колокола!
Да и вообще-то отцовская любовь стыдлива. А то, что уехала, еще не причина, чтобы теперь взваливать на себя какую-то вину. Все дети уезжают. Странно было бы, если бы она решила навсегда привязать себя к дому. Не для того ли у птенцов и отрастают крылья, чтобы они могли покидать гнезда!
Да, уезжают все дети, но как?
И вот уже выясняется, что у той же самой памяти есть про запас и другое. Притом совсем противоположное тому, что она только что нашептывала на ухо.
Конечно, не хуже других родителей, но в том числе и таких, которые любят не столько самих детей, сколько свою любовь к детям. И забавляются ею, как игрушкой, вплоть до того часа, пока не грянет над ними колокол. Заигралась своими стекляшками, довольствуется теми ответами на свои «почему» и «зачем», которые у всех родителей наготове, — и хорошо. И она не усомнится ни в едином твоем слове, заглядывая снизу вверх глазами, зелеными, как вода под вербами под яром в полуденном Дону, и тебе спокойно…
Но заглянул ли он хоть раз поглубже в это зеленое зеркало, когда уже чем-то замутилось оно — как будто под яром забили ключи — и что-то поселилось там новое: то ли недоумение, то ли ожидание, то ли боль?! И обратил ли внимание, что с некоторых пор она уже не радуется воскресным разговорам с отцом и с матерью, а как будто даже избегает их. Чуть только все сойдутся за столом — спешит ускользнуть к, себе на веранду, а то и вовсе исчезнуть из дома. Благо пятилетняя соседская Верка так и околачивается внизу под верандой: «Наташа, пойдем на бугор», «Наташа, поедем на остров…»
Да, да, с некоторых пор Наташа уже не столько со своей всегдашней подружкой Валей лазает по балкам и буграм и ездит на остров, сколько с этой толстощекой, похожей на матрешку Веркой. Как будто стыдится Вали или боится, что по праву подруги та вдруг может задать какой-нибудь опасный вопрос. А Веркину пятилетнюю душу еще не смущают никакие подобные вопросы. Нет, и старая дружба с Валей не порвалась, но встречаются они все-таки реже и, когда Валя приходит, сразу же спешат уйти куда-нибудь в глубь сада или же на одну из приткнувшихся к берегу лодок. И там они уже не купаются подолгу, как всегда, не лежат рядом на горячем песке, а больше сидят поодаль друг от друга на лодке. Одна на носу, а другая на корме. Даже издали можно понять — между ними ни слова.
Вот и посмейся теперь над переизбытком родительских чувств. Вчуже все так объяснимо. При случае не отказывался посмеяться и Луговой. Особенно когда наведывался к нему из соседней станицы Раздорской его товарищ по кавкорпусу, отставной майор, и за стаканом пухляковского затевал свой обычный разговор, что они теперь не знают никакой чуры потому, что не знали ни нужды, ни лиха. Если бы они пощеголяли в детстве с латками на заду, на них бы теперь не нападала эта плесень…
И никто бы тогда не смог заставить Лугового поверить, что наступит день, когда и он, оглянув с порога эти пустынные стены, вдруг нечаянно обнаружит, что глаза его мокры.
Теперь можно было самооправдываться или казнить себя сколько угодно. Тем более что и эти два сторожа памяти никак не могут договориться между собой, перейти от вражды к миру. Может быть, еще и потому, что один из них несет свою службу днем, а другой — ночью. Из-за того же самого куста, который при солнечном свете радует взор, ночью ползет опасность. Недаром же и в совхозном саду у Андрея Сошникова ружье все время так и стоит в сторожке в углу, а Стефан Демин то и дело открывает по ночам беспорядочную пальбу, будит хутор.
При ярком свете дня все начинает выглядеть не так мрачно… Все, что только мог ты дать своей дочери, ты ей дал, а может, и чуточку больше. С учетом опять-таки того, что время твое принадлежит не только твоей семье. И теперь радоваться нужно, что все это не пошло впустую. Не какая-нибудь никудышная оказалась у тебя дочь. Значит, удочки удочками, стекляшки стекляшками, а в голове у нее оставалось место и для другого. И когда наступило время, она выбросила все это под яр и, уезжая, даже не оглянулась на все, что оставалось у нее за спиной: на этот берег, Дон с островом, сады и все остальное, где прошла ее детская жизнь. Нет, оглянулась, но только один раз и уже на аэродроме в Ростове, когда, поднимаясь по лесенке в самолет, уже на самой верхней ступеньке коротко повернула голову и взмахнула рукой. И тут же, нагнувшись, скрылась в жерле люка.
И Луговой тем охотнее готов был порадоваться, что и взгрустнувшая было после ее отъезда жена повеселела.
— Этого, признаться, и я от нее не ожидала, — говорила она. — Впервые в жизни сесть в самолет, прилететь в Москву — и сразу сдать экзамены. И не куда-нибудь еще, а в иностранный.
И, поддаваясь ее настроению, он тоже начинал испытывать тщеславную родительскую гордость. Еще бы! Какой бы отец не порадовался на его месте. Сняться, поехать и поступить в институт. Прямо из станичной школы. И притом совсем не прибегая к чьей бы то ни было помощи, если не считать этих пластинок с уроками по английскому языку, прокручиваемых ею на веранде вперемежку с Чайковским, Рахманиновым, Листом. Со временем и Луговой уже знал, что нужно отвечать на вопросы, задаваемые англичанкой, обладательницей вкрадчивого баса, своему мужу, всегда полусонному Джону:
— Are you in the garden, John?
— Yes.
— What are you doing there?
— I'm reading a newspaper.
— Come here, or well be late for the theatre.[1]
И при этом им вторят скворцы, облюбовавшие крону клена над верандой. Антрацитово-черный скворец, спрыгнув из-под стрехи на самую нижнюю ветку и склонив набок головку, долго ждет, что ответит этот самый Джон на настойчивые вопросы своей супруги:
— Are you ready, John? Are you sleeping?[2]
И, не дождавшись, вдруг хрипловато выпаливает!
— Are you ready, John? Are you sleeping?
Но тут же из-под стрехи его вечно голодные птенцы поднимают такой гвалт, что он, вспомнив о своих обязанностях, стремительно летит в совхозные сады за червями. Скворчата в ожидании затихают. И тотчас же становится слышно, как снизу, с тропки под яром, тянет скучающая в одиночестве из-за этого английского языка соседская Верка:
— Наташа, а на острове уже тютина поспела.
— Вот я тебе сейчас надаю по шее, будешь знать!
— Are you ready, John?
— Ax, ты еще дразниться!
И окно на веранде откидывалось так, что створка хлопала о сетку, как выстрел. Прыжок на землю — и вот уже четыре босые пятки залопотали под яром, удаляясь по стежке, натоптанной женщинами садовой бригады.
— Ай-яй! — с нарочитым испугом кричит Верка.
Ей только того и нужно. И теперь уже жди возвращения Наташи домой под самый вечер — с исцарапанными руками и ногами и с губами, черными от тютины и большими, как у негритянки. На лилово измазанном лице белеют одни глаза и улыбка.
Но все это только доказывало, что своей дочери он так и не знал, как должен бы знать отец, иначе бы теперь не открывалось его взору то, что до сих пор от него было скрыто. Конечно, еще и сейчас ему не поздно было укрыться за тем спасительным щитом, что обычно девочки бывают более откровенными с матерями. Разве действительно уже не наступила для нее та самая пора, когда на душу нападают и задумчивость и тоска, а внезапные бурные рыдания сменяются столь же бурными приступами смеха?
Но вот здесь-то и подстерегал его этот ночной страж. Андрей Сошников его памяти сдавал пост Стефану Демину. А тому достаточно было напомнить Луговому о том, чем закончилась одна-единственная попытка его жены поделиться с ним своими опасениями, и сразу же то, что только что было залито ярким светом, снова затягивалось непроглядной тьмой. И робкий росток радости, едва проклюнувшись из зерна родительского тщеславия, тут же свертывался, как сгорал под жестоким суховеем.
Ночью, особенно если это долгая осенняя ночь и дождь с ветром скребутся в окно, как когтями, шарящий в потемках своей памяти человек обязательно должен наткнуться грудью на что-нибудь острое. Тревога и стыд ползут из-за каждого куста. Дорого дал бы теперь Луговой, чтобы совсем не было этого его разговора с женой, не были сказаны им в этом снисходительно-небрежном тоне слова в ответ на ее слова, что с Наташей что-то творится.
— А что особенное творится? Возраст есть возраст.
И когда жена попыталась пояснить: «Да, но у нее все это происходит как-то иначе…» — он не нашел ничего лучшего, как совсем уже по-мужски отрубить:
— Не она первая, не она последняя. Молодое вино, побродит и перестанет.
Но кому же еще, если не ему, и знать, что как раз молодое вино и рвет чаще всего обручи… И в душе у Лугового поднималась такая пальба, что тому же Демину в ночном совхозном саду и не снилась. За осеннюю длинную ночь можно успеть снова прожить всю свою жизнь. И человеку даже может начать казаться, что он чуть ли не враг своей дочери.
Запрокидывая на подушке голову, Луговой освещал язычком спички циферблат пристегнутых к спинке кровати часов — двенадцать, половина первого, час, два часа. Ох и много же еще оставалось до рассвета, когда снова приходит на дежурство в старый виноградный сад Андрей Сошников! А пока Демин палит и палит, пугая воров, а больше подбадривая себя. После каждого выстрела из конца в конец хутора катится собачий брех. Утром Луговой скажет в совхозе кладовщику, чтобы поменьше сторожам выдавали пороху — чтобы не будоражили по ночам людей.