Константин Ваншенкин - Армейская юность
Новый приказ – отправить на фронт сержантов старше тридцати лет.
Едва мы услышали об этом, как увидали Синягина. На него жалко было смотреть. Он был не бледный, а какой-то серый и трясущимися руками перебирал свой вещмешок. Подошел лейтенант попрощаться, но, взглянув на Синягина, сразу же отвернулся. Помкомвзвод суетился, никого не замечая.
И вдруг Юматов толкнул меня и прошептал:
– А сумка… сумка твоя!… Боже мой, я совсем забыл!
– Товарищ старший сержант, сумку-то отдайте!… Он ничего не ответил.
– Товарищ старший сержант, сумка-то моя…
Он пробормотал что-то и двинулся к двери. Я понял, что он не отдаст сумку. Тогда я, подойдя сбоку, неожиданно расстегнул один из карабинчиков и сдернул ремешок с его плеча. Он резко повернулся ко мне, но я уже вывалил на стол все его уставы и записные книжки с нашими провинностями. Он злобно посмотрел на меня, потом на весь безмолвно застывший взвод, резко повернулся и вышел… Больше мы его не видели.
А сумку, которую мне все еще нельзя было носить, я отдал лейтенанту. Весь взвод решил, что это справедливо и, конечно, не подхалимство, потому что не такой человек лейтенант, чтобы за сумку делать кому-то поблажки.
Это мудро заведено в армии, что военную присягу принимают не сразу, а спустя время после призыва. Пусть человек сначала осмотрится, поймет, что к чему, и лишь тогда с полной ответственностью произнесет высокие слова клятвы.
Был ясный весенний день и ощущение праздника. Как в праздник, дали белый хлеб на завтрак, как в праздник или как в честь взятия нашими войсками крупного города, были амнистированы сидящие на гауптвахте.
Мы выстроились во дворе с винтовками в руках.
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… принимаю присягу и торжественно клянусь… не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами… Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся…»
Неторопливо звучащие слова были полны огромного смысла и мужества, потому что в жизни мы никогда не говорили и не думали такими словами. Чувство долга выражалось действием.
Весна, весна. Солнце, бьющее в окна, затопило комнату, слепит глаза. Клонит в сон на занятиях. Но мы сбрасываем с себя дремоту. Мы уже втянулись в эту жизнь, привыкли к строгому распорядку. Прошли месяцы. Уже перетираются по сгибам хранимые в бумажнике письма из дому. Уже скоро мы станем офицерами. Некоторым этого очень хочется, другие более равнодушны. Но так или иначе мы движемся к этому, И вдруг…
Оборона
Этим и характерна военная служба: живешь, уже привык к чему-то, освоился на месте – и вдруг приказ. Собираешься мигом и едешь или идешь неведомо куда. И видно, так устроен человек, что уже жалко покидать старое, хотя оно и было заведомо временным.
Полдня на сборы. И вот мы идем к станции, а кругом народ, бегут мальчишки и слышится женская жалостливая, сохранившаяся с неведомых времен фраза; «Солдат гонят!…»
Теплушки – вагоны войны. Много раз потом грузились мы в них. Стремительно неслись они к фронту и медленно ползли назад. Откатывается тяжелая дверь, стоят и сидят в ее проеме солдаты, глядят на плывущие поля, кружащиеся перелески, мелькающие разъезды.
Останавливаются спешащие люди, долго смотрят вслед военному эшелону. Девушки машут платками.
А параллельно нашему составу, то обгоняя нас, то отставая, гремит другой состав – на платформах не полностью укрытые брезентом танки и орудия. Вот у разъезда овеянный славой гражданской войны, а теперь уже устаревший бронепоезд. Вот поезд-баня. Вот навстречу полный страданий санитарный эшелон. Поезда войны…, Училищу приказано: по всем правилам военного искусства выстроить долговременную линию обороны на случай внезапного контрнаступления противника на этом участке – несколько десятков километров траншей и ходов сообщений.
В глухом лесу разбили зеленые брезентовые палатки.
Каждый взвод получил задание. И – на работу!
Пошел дождь, меленький, противный дождик. И все три недели, пока мы строили оборону, он лил и лил, переставая на полчаса лишь за тем, чтобы начаться снова.
Плащ-палаток тогда у нас не было. Сперва насквозь промокла шинель, потом гимнастерка, белье, и все это уже не высыхало. Сушиться было негде, разводить костры в темноте запрещалось.
Подъем – в четыре ноль-ноль. Содрогаясь, натягивали влажную одежду, потом бежали за полкилометра на озерцо мыться, завтракали, брали инструмент и шли работать. Часовой перерыв на обед, и снова работа до шести-семи часов. Точили топоры, лопаты, разводили пилы. Ужин. И отбой в десять часов. Так проходил день. Перед сном мы отжимали гимнастерки, брюки и портянки, клали все это под себя, чтобы хоть немножко согреть собственным теплом, и укрывались мокрой шинелью.
Дождь стучал по брезенту, и казалось, что лежишь внутри огромного барабана.
За нашей палаткой, на задней линейке, была палатка командира батальона. Это был высокий, прямой подполковник с седыми усами и подусниками, бывший царский офицер, перешедший в первые дни Октября на сторону Советской власти.
По-моему, он был одинокий человек, к нему никто никогда не приезжал. С ним в палатке жила собака, отличной выучки овчарка.
По вечерам подполковник заводил патефон. Сквозь шорох дождя и. стук срывающихся с веток тяжелых капель слышна была старинная классическая музыка.
Потом раздавались голоса – это возвращался какой-нибудь неудачливый взвод, не успевший закончить свое задание за день.
Под все эти звуки мы с Сережей Юматовым засыпали.
По воскресеньям, когда у нас было больше свободного времени – норму давали вполовину меньше, – подполковник выходил на переднюю линейку с небольшим, стаканов на десять, мешочком махорки, развязывал его и говорил баском:
– Угощайтесь, товарищи курсанты!…
Осторожно и почтительно мы брали по щепотке.
Дело в том, что в курсантскую норму табачное довольствие не входило.
Со снабжением табаком и в частях бывали перебои. А то вдруг привозили знаменитый филичевый табак, которым никак нельзя было накуриться, только жгло в горле, Не знаю, из чего он был сделан, но страшно трещал, как дрова в печке, или неожиданно вспыхивала вся цигарка.
Потом группа солдат напечатала в газете открытое письмо директору фабрики, выпускающей этот табак. В конце письма спрашивали: «А вы что курите, товарищ директор?»
Говорят, директор ответил, что он некурящий.
Но бывала и настоящая, дикой крепости махорка, о которой сказано: «Курнешь – на тот свет нырнешь!…»
Гремела у каждого в кармане еще одна прославленная «катюша» – прибор для прикуривания: обугленный трут, здоровый кремень и железное кресало.
А дождь все лил и лил.
По спинам и шеям густо пошли фурункулы. В санчасти все это обильно смазывали зеленкой. Странный пятнистый вид имели мы, когда раздевались.
Но каждое утро во главе с лейтенантом шли мы на работу, дело двигалось. И снова не думали и не говорили мы высоких слов, но прочно жило внутри нас ощущение: «Надо!»
Наш взвод валил деревья для накатов, рубил ветви – оплетать стенки траншей, чтобы не осыпались.
Один курсант – не помню его фамилии – обтесывал ствол, топор скользнул по мокрой коре, разрубил сапог и снес два пальца. Тот сгоряча было пошел, но кровь брызнула фонтаном. Подбежал лейтенант, перетянул ногу ремнем, но пока мы донесли парня до лагеря, он потерял все-таки много крови.
Кто-то из офицеров сказал, что, вероятно, это преднамеренное членовредительство.
Наш лейтенант и майор замполит сидели рядом с курсантом в палатке, пока не пришла машина везти его в госпиталь. Они попрощались с ним, и замполит сказал твердо:
– Конечно, случайность!… Жаль парня…
Замполит обходил оборону.
Поднимали головы курсанты, пытались стряхнуть грязь, налипшую на сапогах и лопатах. Он говорил:
– Молодцы, ребята! Хорошо работаете!…
Мы были не в строю и не могли ответить: «Служим Советскому Союзу!»
– Старайтесь, товарищи! Вот разобьем Гитлера, вернемся домой и будем есть пироги со с мясом, со с маслом, со с яйцами!… – И первый весело смеялся.
Такие прибаутки нравились, и многие командиры употребляли их и для поднятия духа и для собственного удовольствия.
У командира дивизии, генерала Казанкина, была другая присказка:
«Вернемся домой, наденем ордена и медали, тогда можно будет нажать на педали!…»
Шутку, смех в армии ценят. Тот же генерал Казанкин, уже после войны, говоря о необходимости изучать уставы, рассказывал:
– Еду я на «виллисе» по мосту. Мост старый, бревнышки играют, пешком едем. Навстречу – солдат. Не приветствует. Окликаю. Подбегает. «Почему не приветствуете?» – «Товарищ генерал-майор, на мосту не положено!» – «Идите!» Еду. Уставы вспоминаю. Боевые уставы хорошо помню. А устав внутренней службы, гарнизонной службы, дисциплинарный давно не перечитывал. Там много всяких оговорок. Но все разумные. Целесообразные. Предусматривающие что-нибудь. А здесь – нелепость. Почему на мосту нельзя приветствовать? Спрашиваю адъютанта: «Точно, что на мосту приветствовать не положено?» Говорит: «Что-то такое было». Приехал в штаб. Все уставы прочитал. Нет такого. Жаль, солдата того не найти. Объявил бы ему благодарность. За находчивость. Изучайте уставы, товарищи! Это очень мудрые уставы!…