Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести
— Ленку давно не видела.
И исчезала на день, иногда на два.
В тот раз была, пожалуй, некоторая побудительная причина — близкий знакомый Леночки из Комплексного, некто Боря Цветик предложил свозить Майю туда и обратно. Почему бы и не воспользоваться.
Боря Цветик недавно приобрел «Москвич» пожарного цвета. И оба они, как Боря, так и «пожарный» «Москвич», стали источником изустного творчества в кругу Майиных приятелей. «Москвич», например, имел привычку, раз остановившись, уже не двигаться дальше, поэтому сам Боря Цветик не терпел остановок. Был случай, когда он даже предложил своим пассажирам: «Я приторможу, а вы выскакивайте на ходу».
Майя пообещала вернуться утром, назначила свидание на двенадцать часов возле кинотеатра «Радуга».
Стояли февральские морозы. Я протоптался на углу кинотеатра целый час, решился позвонить домой Майе. Мне никто не ответил. Я еще потоптался с полчаса, снова позвонил, снова не ответили. И в голову лезли картинки — перевернутый вверх колесами «пожарный» «Москвич», машины ГАИ, машины «скорой помощи», носилки… Топтаться на месте я уже не мог, домой идти тоже, я двинулся по городу от одной автоматной будки к другой, меняя на пути мелочь на двухкопеечные монеты. Мне отвечали унылые продолжительные гудки. Отец Майи был в командировке, мать, как потом я узнал, чтобы не скучать одной, уехала на весь день в гости к сестре. И слава богу, иначе я свел бы ее с ума.
Боря Цветик и «пожарный» «Москвич»… Я несколько раз оказывался перед Майиным домом и бежал от него, вливался в поток прохожих, терпеливо и отупело выстаивал в очередях к автоматам. Люди, люди — мимо меня, люди, несущие на лицах озабоченность, свою, ненужную мне, чужую мне. Тесно в городе от людей и — пустыня кругом. Нет страшнее одиночества, чем одиночество среди многолюдья. От автомата к автомату… Каждый раз я с надеждой брался за трубку — надежды рушились.
Боря Цветик со своим «пожарным» «Москвичом»…
Всплыло стихотворение, давным-давно случайно занесенное в память и забытое. Не знаю даже, кто его написал и в какие годы. Какой-то русский эмигрант.
В Константинополе у туркаВалялся пыльный и загаженныйПлан города Санкт-Петербурга —В квадратном дюйме триста сажен.
И дрогнули воспоминанья,И замер шаг, и взор мой влажен:В моей тоске, как и на плане, —В квадратном дюйме триста сажен.
Боря Цветик… Надо пойти в милицию, спросить: была ли авария на шоссе между городом и поселком Комплексное?.. Нет! Нет! Быть не может! Я всю жизнь шел к ней, ошибался и путался среди других людей!..
В Константинополе у туркаВалялся пыльный и загаженныйПлан города Санкт-Петербурга…
Сутолочный день угасал. Я оказался в районе суконной фабрики. Старая фабрика, старый район, который когда-то, во времена владычного купца Курдюкова, был в стороне от города, теперь город с ним слился.
В моей тоске, как и на плане, —В квадратном дюйме триста сажен.
В тесном подъезде, пахнущем квашеной капустой, я очередной раз снял трубку, набрал номер…
— Алло! — беспечный альт, музыкальный звук, освежающе чистый — из иного мира, не отравленного страхом, покойного и столь далекого сейчас от меня, как город Санкт-Петербург от русского эмигранта на туретчине. — Алло! Я вас слушаю!
— Майка!.. — хриплым выдохом.
— Кто это говорит?
— Я, Майка…
— Павлик! Что у тебя такой голос?
Я уже не мог ни радоваться, ни сердиться. Я шесть часов кружил по городу, я промерз до костей, я с утра не ел — сейчас чувствовал, что с трудом держусь на ногах.
— Ты где, Павлик?
— На суконной фабрике.
— Как тебя занесло туда?
— Майка… что случилось?
— Ничего. У Ленки пришлось задержаться.
Цветик со своим «пожарным» «Москвичом» был вовсе не виноват. Я слушал далекий ясный Майкин голос и все никак не мог прийти в себя.
В Константинополе у туркаВалялся пыльный…
Тьфу! Привязалось…
Нет, Луна не запаздывала.
— Гляди! — сказал я.
Секундное молчание.
— Ничего не вижу.
— Гляди внимательней!
— Луна как Луна.
— Она не круглая.
— А-а…
Едва заметно на глаз Луна сплюснулась.
Для нетерпеливого рода людского природа слишком медлительна. Что может быть стремительнее взрывов, но звезды в галактиках взрываются многими месяцами, даже годами. И сейчас Луна с тягостной медлительностью вползала в земную тень.
Майя, навалившись на шаткие перильца, остановившимися глазами смотрела на продавливающуюся Луну. На Майю часто находили минуты заторможенности — цепенеет, смотрит в одну точку, если спросишь, отвечает невпопад, живет в себе. И в такие моменты трагический излом ее губ становится резче, глаза расширяются и гаснут, лицо под тяжелыми волосами, ее тонкое прекрасное лицо утрачивает совершенство, становится чуточку асимметричным. И кажется, от него исходит немотное страдание — за весь мир, за всю вселенную, не меньше.
В первое время нашего знакомства меня эти минуты страшили и подавляли — не смел вздохнуть, заражался вселенской скорбью, благоговел. Но каждый раз Майя обрывала их каким-нибудь простеньким, обидно житейским вопросом:
— Не слышал по радио, будет завтра дождь или нет?
Выходит, всего-навсего она думала о завтрашнем дожде. И все равно я продолжал удивляться ей, сострадать с нею, против воли каждый раз верил, что в ней теснится нешуточное — уж никак не мысли о завтрашнем дожде.
Сейчас вот она завороженно уставилась на Луну, лицо ее купается в свете, в ее остановившихся глазах вздрагивающие блики, и волосы, откинутые назад, открывают гладкий, бледно сияющий лоб и резкие густые брови на нем.
Кипели вокруг лягушачьи голоса. В небе совершалось таинство.
Она смахнула ресницами завороженность, пошевелилась.
— Павел… — голос тих. — Говорят, колено мухи и колено человека похоже устроены.
Поди ж ты угадай, что она вдруг выдаст. Я не отвечал, просто глядел на нее, слушал звук ее голоса и, как всегда, не мог ни наглядеться досыта, ни наслушаться.
— Господь бог не изобретателен, Павел. У него не так уж много за душой идей.
— Тебя это огорчает, Майя?
— Радует.
— Почему?
— Потому что он часто должен повторяться.
— Так какая же тебе от этого радость?
Она помолчала и заговорила:
— Вот я стояла, и мне казалось: где-то я уже вот так над рекой… И тоже глядела на луну, и ждала от луны чего-то… Где-то в другой жизни, Павел… И ты был рядом.
— Действительно. Он не только повторил тебя и меня, он еще раз свел нас вместе. Спасибо ему.
— Не смейся, я серьезно. Он повторил идею, Павел, старую большую идею, которых у него не так уж много. Если даже простенькую идею колена повторяет и в мухе, и в человеке…
— Пусть так, я еще и еще раз согласен повториться… Вместе с тобой, Майка, только вместе с тобой!
Она могла меня сейчас заставить верить в любое — в невероятную повторяемость жизни, наших судеб и наших встреч, в существование запредельного, в эфемерность смерти и даже в наличие самого господа бога, скудно снабженного идеями.
И сипели, стонали, горланили лягушки, возглашая торжество жизни над смертью. И внизу под нами стыл Настин омут. И мельтешилась на воде пролитая Луна. А на небе с Луной происходило чудо — она медленно, медленно опрокидывалась. Какая-то сила упрямо валила на спину выщербленный месяц.
5
Из нашей деревенской школы я перешел в десятилетку, жил в интернате, по субботам бегал домой из райцентра. Вместе с Капкой Поняевой из соседней деревни Кряковка.
Я знал ее с первого класса — тощая вертлявая девочка, жила в крайней избе, часто выскакивала мне навстречу.
— Зрас-тя! А у нас кошка котяточек народила. Слип-пы-и!
В девятом классе она как-то внезапно выросла и похорошела — бедра обрели крутизну, вместо льняных нечесаных патл коса по крепкой спине, тугие скулы, зеленые ищущие глаза.
Дважды в неделю мы дружным шагом, плечо в плечо отмахивали по пятнадцати километров — из школы домой, из дому в школу. В сентябре на нашем пути полыхали рябины и березовое мелколесье тлело кроткой желтизной. В мае все кругом было яростно зелено, обмыто и соловьи передавали нас один другому, выламываясь в немыслимых коленцах. Со временем мы все чаще и чаще стали прерывать свой слаженный бег, садились отдыхать — как и шли, плечо в плечо. И я чувствовал ее плечо, упругое, теснящее. А однажды она привалилась ко мне, жаркая, расслабленная, я долго сидел, боялся дышать. Наконец она прошептала с дрожью: